Ева
Шрифт:
Закрыв дверь чулана и спрятавшись, Герман сперва дрожал от возбуждения. Дрожал так сильно, что приходилось с силой прижимать колени к полу. Потом волнение уходило, оставалась только радость от предвкушения победы в игре. Он с наслаждением прислушивался, как Ева ищет его, хлопает дверьми, двигает стульями, зовет. Постепенно звуки в квартире отдалялись, квартира за чуланом отъезжала, уменьшалась, исчезала. Свет в щели между дверью и полом усиливался, и Герман начинал различать предметы. Его охватывало ощущение, что вокруг происходит что-то еще, кроме того, что он видит. Предметы в чулане наделялись волшебным смыслом и предъявляли Герману убедительное доказательство того, что независимо от жизни в квартире бабушки он проживает
Чуланную тайну он берег даже от Евы. И сейчас, сквозь время, он видит, как Ева распахивает дверь в его убежище. Ее бант на сквозном свету переливается радужно-зелеными крыльями. Вечно тесное плотному тельцу зеленое платье поднялось к подмышкам, так что видны трусики в цветочек и толстые ляжки в пунктирах знакомых царапин. Ева замирает на пороге. На ее раскрасневшемся лице – несвойственная растерянность, испуг. Большие темные глаза увеличиваются, как в мультиках.
– Герман, ты тут? – вытянув шею, Ева боязливо заглядывает внутрь. Она никогда одна не переступает порога чулана. Герман слышит ее прерывистое шумное дыхание. Еще несколько секунд Ева вглядывается в сумрак чулана, потом резко захлопывает дверь. Герман слышит, как она в спешке убегает, тяжеловато топая ногами и громко крича на ходу: – Всё, Герман, мне надоело играть.
Это означало: ты победил.
11
Каждое воскресенье бабушка брала Германа и Еву с собой в оперу, которую обожала. Наряжала, душила духами. Еве делала прическу, а тонкие, невнятного цвета волосы Германа зачесывала и брызгала сладким липким лаком. В оба кармана пиджака Германа засовывала по надушенному платку. Мучения начинались сразу, с фойе. Прыгая на костылях, Герман чувствовал на себе жалостливо-презрительные взгляды разряженных людей, краснел и боялся упасть. В туалете было скользко и неудобно. На лестнице бабушка брала его костыли в левую руку, а правой, дряблой и страшно белой на ярком свету, тесно обхватывала и тащила вверх, вызывая у Германа приступ тошноты от давления руки на живот и запахов духов, перебродившего пота и старости.
Сидеть на красных бархатных стульях было сначала весело. Толстые орущие мужчины и женщины в странных одеждах смешили Германа и Еву. Брат и сестра прыскали, давились смехом и получали от соседей змеиное шипение, а от бабушки устрашающие взгляды, а то и подзатыльники. А потом смешно быть переставало, наступала мучительная скука, которая тянулась и тянулась. Ева засыпала, а Герман ерзал на стуле и шкрябал, прорезал ногтем лак на поручне кресла или ножке костылей.
Один раз бабушка сводила их в цирк. Герману понравилось, но самой бабушке было неинтересно – и, господи, как же воняет. Запах и правда был сильным (они сидели в третьем ряду), терпким, но Герман с ним поладил. С запахами он выстраивал особые отношения. Ему были нипочем запахи, которые большинство людей не любили, например, больницы или мусорного бака. При этом он не переносил всеобщих любимцев – запаха воздушных шариков и – да – елки.
Из цирка бабушка их увела в антракте. В утешение расплакавшемуся Герману предложила зайти в кафе. Пузырьки «Дюшеса» больно и жестко били в нос, мешались со слезами и обидой.
– Как-нибудь свожу вас на детский спектакль, – пообещала бабушка, – в кукольный или ТЮЗ.
Но так и не сводила – она никогда не делала того, чего ей не хотелось.
Когда появились Ева и Герман, бабушка еще работала в книжном магазине на улице Кирова [1] . Восседала на кассе в отделе художественной литературы. Царская прическа, перстни на руках. Хорошие книги были крепкой валютой и позволяли бабушке участвовать
1
С 1990 года – Мясницкая.
Время от времени бабушка принимала гостей – давних знакомцев из союзных республик. Грузины, армяне, азербайджанцы, молдаване. Это были внуки и дети однокурсников и однополчан бабушки (в войну она была связисткой). Когда приезжали южные гости, квартира наполнялась незнакомым, щекотным благоуханием. Женщины все время что-то жарили на кухне, запекали, тушили. Их бархатные голоса весело переговаривались. Ева крутилась рядом с гостями. Обученная еще Андреем, она помогала сыпать муку для лепешек, мыть овощи и чужеземную зелень. Высунув язык, снимала кожицу с крупных сладких помидоров. Нюхала специи и тут же радостно и громко чихала.
Герман иногда тоже заглядывал в женское царство. Женщины ловили его, усаживали на табурет у стола, заваленного овощами и зеленью. Гладили по плечам, обнимали. Говорили, что он совсем худой и так нельзя, восхищались его светло-серыми глазками. Какой красавец вырастет мужчина. Русский витязь. Все это говорилось с завораживающим акцентом, цоканьем языком. Спрашивали, не болит ли ножка. Качали головами, огорчаясь, что ему приходится ходить на костылях. Все, что Герман боялся услышать, они произносили легко и не обидно и так просто, что Герман переставал дичиться и соглашался попробовать острого чахохбили или кисло-сладкого варенья из зеленых грецких орехов, глотнуть терпкого домашнего вина. Ближе к вечеру, когда все собирались, на кухне устраивался пир, в котором Ева и Герман всегда участвовали на первых ролях.
Гости щедро платили за постой и рублями, и гостинцами. Бабушка встречала их с неподдельной радостью, удобно устраивала и сводила с нужными людьми.
– Пойдем ко мне, Лейлочка, я позвоню Владимиру Николаевичу, и всё уладим.
Лейлочка, большая испуганная армянка с влажными от волнения усиками, тяжелыми роскошными черными волосами (на их фоне волосы Евы уже и не казались ни черными, ни роскошными), переваливалась за бабушкой, присаживалась на краешек дивана в бабушкиной комнате, той, где часы с птенцами, сжимала ноги и стискивала руки, пытаясь при этом улыбаться.
Бабушка садилась в любимое кресло, раскрывала толстую тетрадь в оранжевом кожзаме и листала исписанные страницы крупным пальцем. Брала телефон, прикрывала ненадолго глаза, находила особую для таких случаев внутреннюю улыбку. Пока ее указательный палец крутил тугой телефонный диск, сама бабушка перемещалась во времени. Герман любил наблюдать за ней в эти минуты: у нее менялся голос, осанка, даже движения, с каждым собеседником она становилась другой женщиной.
– Здравствуй, Владичек… Да, это я… И я рада слышать тебя… Как ты, мой дорогой… Ну а я, Владичек, вот чего тебе звоню…
Завершив разговор, опускала трубку и еще некоторое время прислушивалась к затихающим чистым отзвукам в том несуществующем на карте пространстве, где только что разговаривала и жила. Поднимала глаза на Лейлочку, сгрызшую уже от волнения полногтя. Тряхнув царской прической, возвращалась в Москву восьмидесятых:
– Ну вот, Лейлочка, девочка моя. Все уладилось. Владимир Николаевич будет ждать тебя во вторник в три часа.
Прощались с объятиями и слезами. Закрыв за гостями дверь, бабушка вытирала слезы. Вытаскивала из кармана деньги. Привычно пересчитывала: