Евреи и Европа
Шрифт:
Сближение между понятиями либерализма и демократии стало возможно только после того, как само понятие «народ» претерпело глубокие изменения. Для французских философов эпохи Просвещения и идеологов времен Революции «народ» являлся мифической целостностью, наделенной единой волей и своим собственным сознанием, — целостностью, не сводимой к составляющим ее индивидуумам. Именно это представление о «народе» сделало возможным понятие «врагов народа», чья судьба во Франции и России была вполне схожей; эта же идея, хотя и в несколько измененной форме, позволяла нацистам утверждать, что они являются подлинными «демократами», поскольку реализуют истинную волю нации, а не желания различных финансовых групп, контролирующих политические партии и машину предвыборной пропаганды. Последующая демифологизация представления о «народе» привела к тому, что «власть народа» была интерпретирована как ограниченное равенство всех составляющих его индивидуумов (обычно «равенство избирательных прав» или «равенство перед законом»), основанное на изначальном равенстве человека человеку; и в такой форме идея демократии, как казалось, стала вполне совместимой с идеей либерализма. Впоследствии на Западе было выработано понятие «либеральной демократии», стремящейся как к обеспечению «равенства возможностей» всех членов общества, так и к защите индивидуальной
Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что принципы «свободы» и «равенства», на которых построена идеология «либеральной демократии», достаточно плохо совместимы; более того, каждый из этих принципов в отдельности представляет собой серьезную философскую проблему. Мне бы хотелось начать с понятия свободы — одной из центральных проблем человеческой жизни. Свобода принадлежит к числу тех базисных философских понятий, чей смысл хотя и ясен интуитивно, крайне плохо поддается формальному определению. Так, например, если определить человеческую свободу как возможность поступать в соответствии со своими желаниями или жить по своей воле, сразу же возникает вопрос, является ли свободным человек, чьи желания навязаны ему извне: организацией, идеологией, Большим Братом или «общественным мнением» — всем тем, что культурологи обычно называют «Другим». По всей видимости, это не так; более того, вполне правдоподобным кажется утверждение, что добровольный раб желаний Другого является худшим из всех рабов — рабом, не сознающим своего рабства. Точно так же обстоит дело и с проблемой власти подсознания. Раб своих импульсов и инстинктов, не способный на принятие решения, противоречащего им, едва ли может быть назван свободным человеком. Наконец, следует ли считать свободным человека, который свободно и по своей воле уничтожает все возможности свободы для окружающих? Иначе говоря, проблема свободы человеческого поступка упирается в еще более сложную, хотя во многом и соприродную, проблему свободы желаний индивидуума и их отношения к индивидуальному бессознательному и общим социально-экономическим процессам в обществе. Но к этим проблемам философия и психология пока только ищут подходы; да и мало кто из нас осмелится утверждать, что в своих желаниях он свободен от окружающего его мира и от той культуры, в которой он вырос.
Впрочем, даже если пренебречь формальным определением свободы и опереться на ее интуитивное понимание, отношение свободы как абстрактной идеи к реальности человеческого существования неочевидно. С одной стороны, интуитивное ощущение свободы как постоянной данности является неотъемлемой частью сознания. Я отрываю правую руку от компьютера и поднимаю ее над головой, но вместо нее я мог бы поднять левую, а мог бы продолжить писать статью. В любом случае то, какую руку я подниму (если подниму вообще), — это, как мне кажется, мое и именно мое решение. То же самое верно и на других уровнях, хотя, принимая то или иное решение, человек часто знает, что цена, которую он может за него заплатить, крайне велика; именно в этом смысле экзистенциалисты говорили о том, что человек «обречен на свободу». Более того, на сходных идеях строятся и все правовые механизмы; осуждая человека за преднамеренное убийство или штрафуя его же за неправильную парковку, мы предполагаем, что он был волен поступить и иначе. Сумасшедший, находящийся во власти своего безумия и лишенный таким образом свободы, автоматически оказывается неподсуден; его принудительная изоляция интерпретируется как форма лечения и самозащиты со стороны общества, но не как форма наказания.
В то же время человек существует в физическом мире, характеризующемся жесткими причинно-следственными связями на всех уровнях, кроме уровня элементарных частиц; именно на существовании этих связей и построены все науки о природе — от физики до биологии мозга. И потому предположение о том, что человек является единственным исключением из универсальных законов природы, достаточно проблематично и не очень правдоподобно. Более вероятным кажется утверждение, что причинная обусловленность человеческих мыслей и действий просто сложнее существующей в природе и поэтому пока не поддается исследованию. Почти все социологические и гуманитарные школы, появившиеся во второй половине девятнадцатого и в двадцатом веке, выступали против традиционной гуманистической веры в свободу воли. Так, например, марксизм настаивал на том, что человеческие слова и поступки предопределены общими экономическими процессами, сторонники психоанализа стремились показать предопределенность сознания общей структурой бессознательного, структуралисты — структурами языка и культуры, последователи Фуко и неоисторицисты — циркуляцией идеологий и «дискурсов» власти.
За конкретными примерами не нужно далеко ходить. «Мыльные оперы» строятся по сходным принципам и схемам и вызывают похожие реакции у сотен миллионов людей в разных странах — безотносительно к потенциальному наличию у каждого из них возможности свободного выбора своего индивидуального мира. Аналогичным образом современные избирательные технологии строятся отнюдь не на обращении к разуму и свободной воле потенциальных избирателей, свято и истово верящих в свою свободу. «Если бы падающий камень был наделен сознанием, — писал Спиноза, — он бы думал, что падает свободно».
Иначе говоря, с точки зрения проблематики свободы человеческое существование оказывается в поле философской неопределенности; оно расположено в зазоре между двумя принципиально разными данностями, ни одна из которых не гарантирует возможности экстраполяции своих законов на пространство существования. Человеческое существование ограничено, с одной стороны, субъективным, хотя и интуитивно несомненным, чувством возможности свободного выбора, а с другой — жесткой детерминированностью природы и высокой степенью подвластности индивидуального человека общим социально-психологическим механизмам, находящимся вне поля зрения отдельного индивидуума. Именно поэтому на уровне единичного поступка крайне сложно сказать, какие из составляющих его компонент являются результатом свободного выбора, а какие предопределены. К этому добавляется не только невозможность дать строгое определение самой свободы, о которой уже шла речь выше, но и понимание того, что свободу невозможно
Отношения между человеком и свободой еще больше осложняются тем фактом, что большинство людей боятся неясности и неопределенности, заложенных в идее свободы, и всеми средствами стремятся от них избавиться. Это то самое «бегство от свободы», о котором столь часто писали в двадцатом веке и которое в одинаковой степени проявляется и в тоталитарных, и в демократических обществах — хотя и в разных формах. Иначе говоря, для реализации индивидуальной свободы нужен не только стратегический выбор на уровне общества как социальной структуры, но и многочисленные частные социальные решения, которые бы позволили индивидууму ослабить власть желаний Другого и собственных инстинктов, избежать страха перед неопределенностью и множественностью возможных путей. Подобный путь, путь свободы, требует решительности и осторожности, высокой степени саморефлексии и самокритичности — как на уровне отдельного человека, так и на уровне общества. А из этого, в свою очередь, следует, что попытка определить либерализм как форму общественного устройства, основанную на защите свободы, философски ошибочна; свобода не является данностью, которую можно огородить и в чьем наличии можно при необходимости удостовериться. Как уже было сказано, свобода является не данностью, но возможностью, дорогой, «проектом», плохо поддающимися формальному определению и отсылающими, на уровне своей реализации в человеческом существовании, к полю как теоретической, так и экзистенциальной неопределенности. Максимально облегчить реализацию такого проекта, несмотря на заложенный в нем потенциал нереализуемости и неопределенности, и является главной целью европейского либерализма.
В отличие от понятия «свобода», вокруг которого строится теория либерализма, понятие «равенство», лежащее в основе демократии, не является философской проблемой. Однако вера в то, что «все люди рождаются равными», не менее проблематична, чем утверждение о том, что «все люди рождаются свободными», — хотя и по иным причинам. Все люди рождаются разными — белыми и черными, высокими и низкими, брюнетами и блондинами, уродливыми и красивыми, сильными и слабыми. Некоторые из фактических различий между людьми, как, например, различия в физической силе, обычно дают определенные преимущества в любой культуре — хотя та или иная культура может либо сделать эти преимущества объектом поклонения и культа, либо, наоборот, попытаться свести их на нет. Другие различия не подразумевают «объективного» преимущества одного человека над другим, однако в большинстве обществ та или иная раса (или нация) оказывается господствующей; человеческая культура вообще склонна превращать физические различия в социальные и ценностные. К этому добавляется тот факт, что разные дети обладают разными способностями, разным интеллектом, разной степенью обучаемости и разными особенностями характера, предопределенными как наследственностью, так и той средой, в которой тот или иной ребенок рос еще до того, как начал принимать первые сознательные и условно свободные решения. Даже в условиях теоретически равных возможностей фактические возможности, открытые перед разными детьми, далеко не эквивалентны.
Наконец, крайне важным является тот факт, что разные дети рождаются и растут в разной социальной среде: голод и сытость, постоянный страх и вседозволенность, агрессия и терпимость, стресс и покой, нужда и изобилие, забота и равнодушие, невежество и прекрасное образование, ксенофобия и открытость миру со стороны окружения оставляют глубокий и неизгладимый след в душе ребенка и в огромной степени формируют его личность. Ни один ребенок не может выбрать тот мир, в котором он будет расти; его обреченность тому или иному экзистенциальному миру, наряду с исходными физическими, интеллектуальными и социальными различиями, делает все разговоры об изначальном равенстве всех людей абсолютно беспочвенными. Подлинное равенство, не сводимое к равным возможностям проголосовать за одного из двух (или нескольких) часто неотличимых кандидатов, возможно не благодаря сохранению первоначального равенства, но благодаря стиранию исходных различий между людьми. Иначе говоря, как и «свобода», «равенство» является не изначальной данностью, требующей защиты, но моральной перспективой, «проектом», ставящим своей целью нивелирование изначальных данностей, — проектом, который в рамках исторического времени, по всей видимости, может быть реализован лишь частично. То же самое можно сказать и о «демократии» — в том случае, разумеется, если демократия интерпретируется в ее современном смысле «общества равных возможностей», а не в первоначальном смысле осуществления мифической «народной воли». Будучи понятой таким образом, демократия оказывается в первую очередь не государственным строем, но внешними социальными рамками, делающими возможной частичную реализацию неэкзистенциального морального проекта — проекта «равенства».
Впрочем, эмпирическая реализация идей, лежащих в основе демократии, не менее проблематична, нежели понятие «изначальное равенство», которое обычно служит ее оправданию, или понятие «свобода», лежащее в основе либерализма, — хотя и по иным причинам. Если понятие свободы представляет философскую проблему, а вера в изначальное равенство человека человеку не подтверждается фактическим состоянием дел, то любые размышления о «народовластии» упираются в проблему терминологическую. В отличие от «свободы», данной человеку в экзистенциальной интуиции, понятие «народ» требует определения. Как уже говорилось, народ может быть как надличностным единством, так и суммой разноликих индивидуумов. По очевидным причинам только в случае, если «народовластие» интерпретируется во втором смысле, становится возможным попытаться объединить принципы демократии с принципами индивидуальной свободы, лежащими в основе либерализма. В этом случае «демократия» интерпретируется как равенство некоторых индивидуумов, составляющих общество. Как легко заметить, здесь присутствуют два неизвестных, подлежащих дальнейшему определению в каждой конкретной форме «демократии», — выбор «равных» индивидуумов и выбор формы «равенства».