Ф. Шопен
Шрифт:
В это время у него был друг-музыкант, восторженный и восхищенный его слушатель, [161] повседневно изумлявшийся ему, надо сказать, интуитивно, так как он лишь гораздо позднее получил полное представление о том, что Шопен видел, любил, что его восторгало, захватывало в его возлюбленной отчизне. Не будь Шопена, этот музыкант не разгадал бы, даже наблюдая вблизи, Польшу и полек, их идеал! С другой стороны, он, должно быть, не уразумел бы так хорошо идеал Шопена, Польшу и полек, если б не побывал на его родине и не увидал бы всю глубину самоотвержения, великодушия, героизма этих женщин. Он понял тогда, что польский артист мог чтить гений лишь высокого происхождения!
161
Друг Шопена, музыкант, «восторженный его слушатель» – Лист.
Задержавшись в Париже, Шопен был вовлечен в круги, очень ему далекие. Этот мир был антиподом миру, среди которого он вырос. Конечно, он никогда не думал покинуть дома прекрасных и просвещенных патронесс своей юности; но незаметно для него самого настало время, когда он стал посещать их реже. Польский идеал
Быть может, для него был слишком тягостен контраст между салоном, в котором он пребывал, и тем, где он заставлял себя напрасно ждать, и он не мог уйти из-под пагубной власти, удерживавшей его в среде, столь чуждой его избранной натуре? Быть может, наоборот, он находил этот контраст не столь существенным, чтобы извлечь себя из пекла, где он изведал роковые наслаждения, в то время как его родина больше не могла ему предоставить у своих дочерей, обездоленных изгнанниц, тех чар великосветских празднеств, прошедших перед его наивно-умиленными глазами в его молодые годы? Кто из его случайных приятелей, не знакомых с его сородичами, мог знать или чувствовать этот мир чистых сильфид, безупречных пери, где витали стыдливые чародейки и благочестивые волшебницы Польши? Кто из этих личностей с лохматыми шевелюрами, растрепанными бородами, с руками, никогда не знавшими перчаток, мог хоть что-нибудь понять в этом мире легких силуэтов, пылких и летучих настроений, даже если бы ему случилось видеть это своими ошеломленными глазами? Не отвернулся ли бы он тотчас, как если бы его рассеянный взгляд упал на облака – розовые, лилейные, молочно-белые или алые, сероватые, голубоватые, – целый пейзаж в небесной вышине… поистине безразличный яростным политиканам!
Какие страдания должен был испытать Шопен при виде того, как благородство гения и таланта, происхождение которого теряется в небесном сумраке, изменяет самому себе, беззаботно обуржуазивается, «опрощается», забывается до того, что волочит край одежды по грязи улиц!.. С какой невыразимой тревогой его взгляд должен был переноситься от неприкрашенной действительности, душившей его в настоящем, к поэтическому прошлому, где он видел лишь несказанное очарование, страсть безграничную и вместе с тем безмолвную, прелесть, высокую и щедрую, питающую душу, дающую закалку воле, никогда не пораженную ничем, что может расслабить волю и расстроить душу. Красноречивее всех человеческих слов действует сдержанность в этой атмосфере, где все дышит пламенем, но пламенем живительным и очистительным, когда его пропитывает доблесть, честь, хороший вкус, изящество нравов и вещей. Подобно Ван-Дейку, [162] Шопен мог любить только женщину высшего круга. Однако, менее счастливый, чем излюбленный художник самой изысканной в мире аристократии, он привязался к существу высокому, но все же ему не подходившему. [163] Он не встретил молодой девушки высшего круга, счастливой тем, что ее обессмертит шедевр, которым будут восхищаться века, как Ван-Дейк обессмертил ту белокурую пленительную англичанку, которая своей прекрасной душой в его лице убедилась, что благородство гения выше благородства pedigree [родословной]!
162
Ван-Дейк, Анггонис (1599–1641) – крупный фламандский живописец-портретист, ученик Рубенса.
163
«Существо высокое», но, по мнению Листа, «не подходившее» Шопену, – Ж. Санд.
Шопен долго держался как бы в стороне от самых прославленных знаменитостей Парижа; его смущала их шумная свита. Со своей стороны он внушал к себе меньше любопытства, чем они, так как в его характере и привычках было больше подлинной оригинальности, чем внешней эксцентричности. К несчастью, он был пленен однажды чарующею силой взора, заметившего, как он витает высоко-высоко; взор устремлен был на него… и заставил его упасть в свои сети! Можно было думать тогда, что эти сети из тончайшего золота и усеяны прекраснейшими перлами! Но каждая в них петелька была для него темницей, где он себя чувствовал связанным узами, пропитанными ядом; отрава не коснулась его гения, но снедала его жизнь и слишком рано отняла его от мира, родины, искусства.
Лелия
В 1836 году Ж. Санд опубликовала уже не только «Индиану», «Валентину», «Жака», но также и «Лелию» – поэму, о которой она позднее говорила: «Если я недовольна тем, что написала ее, так это потому, что не могу ^е вновь написать. Если бы ко мне вернулось подобное настроение духа, для меня было бы большим облегчением сегодня быть в силах вновь ее начать». [164] И в самом деле, акварель романа должна была казаться бледной после того, как она пустила в дело резец и молоток скульптора, высекая эту огромную фигуру, вырезая эти крупные черты, широкие складки, выпуклые мускулы, головокружительно обольстительные в своей монументальной недвижимости; при длительном ее созерцании нас обнимает печаль, как если бы каким-то чудом, обратным случившемуся с Пигмалионом, [165] некая Галатея, живая, подвижная, исполненная трепетаний неги и одушевленная любовью, была заключена влюбленным художником в камень, задушивший ее дыхание, оледенивший кровь – в надежде возвеличить и обессмертить красоту. Перед лицом природы, превращенной, таким образом, в произведение искусства, вместо того, чтобы почувствовать, как к восхищению присоединяется любовь, испытываешь сожаление от сознания, как любовь может переродиться в восхищение! Темноволосая, смуглолицая Лелия! Ты бродила в уединенных местах, сумрачная, как Лара, растерзанная духом, как Манфред, мятежная, как Каин, [166] но еще нелюдимее, еще безжалостнее, еще безутешнее, чем они, ибо не нашлось мужского сердца, достаточно женственного, чтобы полюбитъ тебя, как любили тех, чтобы отплатить за твою обаятельную мужественность
164
[G. Sand], «Lettres d'un voyageur» [Ж. Санд, «Письма путешественника»].
165
Пигмалион – по греческой мифологии, художник-скульптор, влюбившийся в изваянную им статую прекрасной девушки Галатеи. По его мольбе, богиня Афродита оживила статую, и Галатея стала женой Пигмалиона. Миф о Пигмалионе и Галатее широко использован в мировой литературе и искусстве.
166
Лара, Манфред, Каин – герои произведений Байрона.
Притупив свой резец высеканием этой фигуры, которая высокомерием, пренебрежением, тревожным взглядом, омраченным близко сдвинутыми темными бровями, буйною наэлектризованною шевелюрой напоминает мраморное изваяние Горгоны, [167] ошеломлявшей своим видом и останавливавшей биение сердец, с ее великолепными чертами, роковым и прекрасным челом, с ее сардонической и горькой улыбкой, – Ж. Санд тщетно искала другой формы для чувства, будоражившего ее ненасытную душу.
167
По греческой легенде, люди, взглянув на Горгону (с шевелюрой из змей), превращались от ужаса в камни.
Ж. Санд отделала с бесконечным искусством эту гордую фигуру, соединившую в себе всё величие мужских доблестей, которые заменили собой одну единственную, ею отвергавшуюся, – верховное величие самоотречения в любви, величие, поставленное поэтом высокого ума выше всех в эмпирее и названное им «вечно-женственным» (das ewig Weibllche), величие любви, предвосхищающей все радости, переживающей все печали; она вложила проклятие Дон-Жуану и возвышенный гимн желанию в уста женщины, отвергавшей, как и Дон-Жуан, единственное наслаждение, способное превысить всякое желание, – наслаждение самоотречения; она отмстила Эльвиру [168] созданием Стенио; она предала мужчин позору большему, чем унижение женщин Дон-Жуаном; после всего этого Ж. Санд описала в «Письмах путешественника» то нервозное расслабление, ту болезненную истому, охватывающую артиста, когда его воображение, воплотив в творении чувство, не дававшее ему покоя, продолжает находиться под его властью, не находя другой формы для его идеального образа. Эти муки поэта прекрасно понял Байрон: возвращая к жизни Тассо, он заставил его оплакивать горючими слезами не темницу, не цепи, не физические свои страдания, не людскую подлость, а, с окончанием своей эпопеи, мир своих дум, отныне ускользающий от него, благодаря чему он вновь становится чувствительным к окружающей его ужасной действительности.
168
Эльвира – «жертва» любви Дон-Жуана. Поэт Стенио, герой романа Ж. Санд «Лелия», – «жертва» любви к Лелии, приведшей его к самоубийству.
Один музыкант, друг Шопена, [169] один из тех, кто встретил с огромной радостью прибытие в Париж этого исключительного артиста, часто говорил о нем Ж. Санд. Он восхвалял ей не столько его талант, сколько его поэтический гений; она познакомилась с его произведениями и восхищалась их нежной пленительностью. Она была поражена избытком чувства, проникающего его поэтические создания, излияниями возвышенного, чистого, благородного сердца. Кое-кто из соотечественников Шопена говорил ей о женщинах своей нации с энтузиазмом, обычным у них, когда затрагивается эта тема, усиленным еще больше воспоминанием о стольких примерах недавних высоких жертв с их стороны в последнюю войну. [170] В их рассказах и в поэтических вдохновениях польского артиста ей рисовался идеал любви, принимавший формы культа женщины. Ей казалось, что там, не опасаясь никакой зависимости, гарантированная от всякой подчиненности, женщина приобретает сказочную силу какого-то высшего существа и друга мужчины. Ей, конечно, было неизвестно, какая длинная цепь страданий, молчания, терпения, самоотречения, кротости, снисходительности, мужественной выдержки создала этот идеал, повелительный и покорный судьбе, пленительный, но печальный, как те растения с розовыми цветами, со стеблями, сплетающимися в широкую сеть, которые оживляют руины. Природа, которая продолжает беречь и украшать их, выращивает эти растения на цементе, покрывающем шаткие камни, – создает от своих неисчерпаемых щедрот прекрасное покрывало и набрасывает его на гиблое творение человеческих рук!
169
Под музыкантом, другом Шопена, познакомившим его с Ж. Санд, снова надо разуметь Листа.
170
Говорится о войне 1830–1831 гг. восставшей Польши с русским царизмом.
Видя, что польский артист не пользуется порфиром и мрамором для воплощения своих фантазий, не завершает своих созданий массивными кариатидами, кидающими свои мысли с отвесной вышины, подобно палящему солнцу в зените, а напротив, лишает их всякого веса, стирает их контуры и даже вовсе отрывает их от почвы и возносит на облака, как воздушные замки миража, – Ж. Санд, должно быть, еще сильнее влеклась через эти неощутимо легкие формы к идеалу, который ей здесь представлялся. Хотя у нее было достаточно силы, чтобы ваять крупные фигуры, в то же время ее рука была настолько деликатна, чтобы слегка наметить рельеф; когда художник, кажется, может доверить камню лишь тень неизгладимого силуэта. Она не была чужда сверхъестественному миру; перед ней, как перед любимой дочерью, природа, казалось, развязывала свой пояс и открывала все свои причуды, чары, чудеса, которыми ее снабжает красота.