Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей
Шрифт:
У Александра Дюма есть описание того, как он, сочиняя план нового романа, провел два дня в полном одиночестве, лежа на спине на палубе своей яхты в одном средиземноморском порту. На исходе второго дня он встал и велел подавать обед. Сюжет был построен. За эти два дня он вылепил из глины удивительную заготовку, которую оставалось только отлить в вечной бронзе. Персонажи, эпизоды, развитие событий, взаимоотношения героев — все это он четко представил себе еще до того, как взялся за перо. Мой же Пегас не взмывает ввысь, чтобы дать мне возможность увидеть все как на ладони. У него нет крыльев, и я даже думаю, что он слеп на один глаз. Это своенравное, упрямое и флегматичное существо: он принимается щипать траву, когда следует нестись галопом, и скачет галопом, когда следует перейти на шаг. Он никогда не позволяет мне блеснуть его возможностями. Иной раз он вдруг так припустится, что только диву даешься, но зато, когда я горю желанием разогнаться, это упрямое животное артачится, и я вынужден отпустить поводья и терпеливо ждать. Интересно, случается ли другим романистам отдаваться вот так же на произвол судьбы? Когда они вынуждены следовать по тому или иному пути вопреки своей воле? Порой из уст своих персонажей я слышал совершенно неожиданные высказывания. Как будто моим пером движет какая-то
Вальтера Скотта называли «северным чародеем». Но представим себе, что некий романист обладает такой волшебной силой, что его герои начинают жить самостоятельной жизнью. Представьте, что ожили Маргарита, Миньона, и Гец фон Берлихинген {479} (правда, они бестелесны), и через окно, распахнутое в сад, проникнут к нам Айвенго и Дугалд Дальгетти {480}, и Ункас с благородным Кожаным Чулком незаметно проскользнут сюда. Войдут неслышной походкой, покручивая ус, Атос, Портос и Арамис; появятся прелестная Амелия Бут {481} под руку с дядей Тоби, и Титлбэт Титмаус {482} с позеленевшими от краски волосами, и труппа Краммльса {483} вместе с бандой комедиантов Жиля Блаза, и сэр Роджер де Коверли, и величайший из всех безумцев — рыцарь Ламанчский со своим восхитительным оруженосцем. Я задумчиво смотрю в окно, представляя их всех, и мне становится почему-то грустно и одиноко. Если б кто-то из них и вправду появился передо мной, я не был бы сильно поражен. О милые мои друзья, сколько приятных часов я провел с вами! Теперь мы видимся уже реже, но каждая наша встреча приносит мне радость. Вчера вечером я целых полчаса провел с Яковом Верным — это было после того, как, прочитав корректуру заключительной главы, я написал «Finis» и посыльный уже благополучно добрался с моими листами до типографии.
Вот ты и умчатся, мой маленький посыльный, забрав корректуру с последними исправлениями и помарками. Последними? Да этим последним исправлениям, кажется, и конца не будет! Будь они прокляты, все эти сорняки! Каждый день я нахожу их в своем скромном саду, и мне хочется тут же вооружиться мотыгой и взяться за прополку. Поверьте, дорогой сосед, их просто невозможно вывести, эти лишние слова! Когда возвращаешься к давно написанным страницам, испытываешь что угодно, только не блаженное удовлетворение. Чего бы я нынче не отдал за возможность вымарать некоторые из них! О, какие бездарные, какие беспомощные страницы! Оговорки, унылые пассажи, пустая раздражительность, то и дело повторения и вечное возвращение к излюбленным темам! Но все же порою вдруг ощутишь благодарный отклик в душе или вспомнишь о чем-то дорогом и забытом. Еще немного глав, и придет черед самой последней из них, когда и слово «Finis» исчезнет навсегда, уйдя в Великую Бесконечность.
Чарльз Диккенс {484}
Американские впечатления.
Из писем Джону Форстеру
29 января 1842 г.
<…> Из газет Вы, конечно, не узнаете всей правды о нашем морском путешествии, ибо они не любят выставлять напоказ опасности, когда таковые бывают. Я же насмотрелся столько ужасов, связанных именно с пароходным путешествием, что до сих пор подумываю, не лучше ли нам возвращаться на одном из нью-йоркских судов. В ночь, когда разразилась буря, я все спрашивал себя, что сталось бы со всеми нами, если бы сорвало трубу: ведь в этом случае, как всякому должно быть ясно, пламя тотчас охватило бы все судно, от кормы до носа. На другой день, когда я вышел на палубу, я увидел, что трубу окружает целый лес тросов и цепей, которыми ее обвязали за ночь. Хьюэтт сообщил мне (уже когда мы были на суше), что во время штормов матросов подтянули на канатах к трубе, где они, раскачиваясь на ветру, занимались ее укреплением. Не очень-то приятно, а?
Интересно, вспомните ли Вы, что следующий вторник — день моего рождения. В это самое утро и будет отправлено мое письмо.
Просматривая
Нью-Йорк, Карлтон-хаус, четверг, 17 февраля 1842 г.
…Банкет в честь «Боза» прошел великолепно, речи были превосходны. Вообще говоря, едва ли не самая яркая черта, которая поражает англичанина, — это ораторский талант, которым обладают решительно все. Здесь каждый надеется стать членом конгресса и, собственно, к этому готовится, причем достигает поразительных успехов. Тут еще один занятный обычай: провозглашать тост — не за кого-нибудь, а за что-нибудь! У нас этот обычай давно вывелся, а здесь всякий должен быть готов в любую минуту выступить со своей сентенцией.
Мы покинули Бостон пятого и отправились с губернатором этого города в его дом в Вустере, чтобы пробыть там до понедельника. Он женат на одной из сестер Банкрофта, и нас сопровождала другая сестра Банкрофта. Вустер — одна из самых прелестных деревушек Новой Англии… В понедельник в девять часов утра мы опять сели в поезд и отправились дальше, в Спрингфилд, где нас ожидала депутация в количестве двух человек и где все было подготовлено для нашего приема самым заботливым образом. Благодаря мягкой зиме река Коннектикут была еще «открыта», то есть не замерзла, и нас ожидал пароход, чтобы везти дальше в Хартфорд; таким образом мы выгадывали всего каких-нибудь двадцать пять миль путешествия по суше — но дороги здесь в это время года в таком состоянии, что этот путь нам пришлось бы преодолевать в течение двенадцати часов! Наше суденышко было очень мало, по реке плавали глыбы льда, и глубина реки там, где мы шли (чтобы избежать льдин и сильного течения), не превышала нескольких дюймов. Продвигаясь вперед таким необычным способом, мы через два с половиной часа очутились в Хартфорде. Тамошняя гостиница оказалась ничуть не хуже английских, если не считать спален, которые, как всегда, неудобны; банкетная комиссия здесь тоже оказалась самой толковой из всех, с какими мы до сих пор имели дело. Эти господа чаще оставляли нас в покое, были внимательнее и заботливее к нам, — иногда даже в ущерб своим интересам, — чем все прежние. Так как лицо у Кэт было в ужасном состоянии, я решил дать ей здесь отдохнуть, написал письмо в Нью-Хейвен и под этим предлогом отказался от званого обеда. В Хартфорде мы пробыли до одиннадцатого, причем каждый день у нас бывал официальный прием, длившийся по два часа, на каждом из них у нас перебывало до двухсот — трехсот человек. Одиннадцатого числа в пять часов вечера мы отправились (опять по железной дороге) в Нью-Хейвен, куда прибыли в восемь. Не успели мы выпить чаю, как нас заставили принять студентов и профессоров колледжа (самого большого в Штатах) и обитателей города. Я думаю, что нам пришлось пожать больше пятисот рук, прежде чем лечь спать; разумеется, все это время я был на ногах…
Та же депутация из двух человек сопровождала нас сюда из Хартфорда; а в Нью-Хейвене была образована еще одна банкетная комиссия; невозможно передать, как все это утомительно и беспокойно! Утром мы осматривали тюрьмы и заведение для глухонемых; по дороге останавливались в местечке, которое называется Уолингфорд, все население которого высыпало, чтобы посмотреть на меня, ради чего и был остановлен поезд; в четверг (сегодня пятница) было много суеты и волнений, и устали мы несказанно. А когда мы наконец добрались до постели и собирались уже уснуть, под нашими окнами вдруг очутился весь университетский хор и задал нам серенаду! Кстати, в Хартфорде нам тоже устроили серенаду — некий мистер Адамс (племянник Джона Куинси Адамса) и его приятель-немец. Они были великолепными певцами: и невозможно сказать, как мы были тронуты, когда в глухую полночь в длинном, гулком музыкальном коридоре за дверьми нашей комнаты, аккомпанируя себе на гитарах, они запели тихими голосами о родине, разлуке с близкими и прочих материях, к которым, как они понимали, мы не могли оставаться равнодушными. Впрочем, в самый разгар моего сентиментального настроения мне пришла в голову мысль, заставившая меня расхохотаться так неумеренно, что пришлось с головой зарыться под одеяло. «Господи боже мой! — сказал я Кэт. — Как нелепо и прозаично, должно быть, выглядят мои башмаки в коридоре!» Меня впервые в жизни поразила мысль о том, как глупо могут выглядеть башмаки.
Нью-хейвенская серенада оказалась похуже. Хотя голосов было изрядное количество, и к тому же им аккомпанировал «заправский» оркестр, не было той задушевности. Не прошло и шести часов с начала серенады, как нам пришлось спешно натягивать на себя одежду и готовиться к отъезду, ибо до пристани было минут двадцать езды, а пароход отчаливал в девять утра. Наскоро позавтракав, мы отбыли и, дав еще один прием на палубе (буквально на палубе), под крики «Гип-гип-ура, Диккенс!» поплыли по направлению к Нью-Йорку.
Я чрезвычайно обрадовался, когда оказалось, что с нами на пароходе едет мой бостонский знакомец мистер Фелтон — профессор древнегреческого языка в Кембридже. Он собирался на банкет и бал. Как большинство людей того круга, с кем мне довелось встречаться, он прелестный человек, простой, радушный, искренний и жизнерадостный: словом, совсем как англичанин. Мы истребили все запасы портера, холодной свинины и сыру, какие имелись на пароходе, и чрезвычайно весело провели время. Я забыл сказать, что все эти комиссии, как в Хартфорде, так и в Нью-Хейвене, устроили подписку для того, чтобы покрыть мои личные расходы. Я ни в одном баре не мог добиться счета, всюду они оказывались оплаченными. Но я ни за что не хотел этому подчиниться и самым решительным образом отказывался двигаться с места, пока мистер К. не получал собственноручно от хозяина счета {485} и не оплачивал их до последнего гроша. Убедившись в моей непреклонности, они вынуждены были уступить.