"Фантастика 2025-7". Компиляция. Книги 1-25
Шрифт:
— Николай Александрович, так вы на самом деле намерены стреляться? — с какой-то вымученной улыбкой спросил Томашевский. — Ну, положим, убьете вы меня, так совесть же потом истерзает, грех такой на сердце носить. Да и Маша вас не простит.
— Зато будет смыт позор, — мрачно сказал Николай, у которого сильно ныло сердце, и лишь постоянно свербившая мысль, что очиститься от стыда, павшего на их семью, можно лишь кровью оскорбителя даже не дочери, а лично его, Николая Романова, удерживало бывшего императора от того, чтобы крепкое рукопожатие мужчин соединило их в прежней приязни и дружбе. — Все в порядке, я осмотрел ваш маузер — в его обойме
Они встали друг напротив друга на расстоянии двадцати шагов, и, покуда мужчины расходились в разные стороны, следы их на мягком песке начинали чернеть, точно глубокие могилы, вырытые кем-то, а чайки, горланившие над берегом, зависали над противниками и криками своими будто хотели предостеречь, но было уже поздно.
— Начните счет, ваше величество, — предложил Томашевский спокойно, даже не поворачиваясь боком, чтобы пуле Николая, отца его любимой женщины, было удобно вонзиться в его большое тело.
Николай, держа маузер стволом вверх, едва увидел Томашевского на расстоянии, как виноватая улыбка человека, оскорбившего его семью, перестала взывать к милосердию, и он постарался встать твердо, пошире расставив ноги, поглубже ввинтив их в рыхлый песок.
— Готовы? Мне считать? — спросил он громко.
— Я же сказал, считайте, — равнодушно сказал Томашевский, продолжая улыбаться, но не поднимая оружия.
— Один… два… — понеслось над берегом, и рука Николая неестественно вытянулась, как бы исполняя приказ достать обидчика, и выстрел, прозвучавший неожиданно скоро и громко, отпугнувший чаек, подбросил вверх эту руку, а человек, что стоял напротив Романова, рухнул навзничь, словно его свалило с ног сильным порывом ветра.
"Ага, попал! — перво-наперво подумалось Николаю, страшно обрадовавшемуся, потому что цель была поражена. — И поделом тебе…"
Но тут же что-то непонятное, чуждое этой радостной мысли, захлестнуло сознание, залило его чем-то зловонным, а по цвету черным, вязким. Медленно он пошел к лежащему на песке телу, а не доходя трех шагов, зачем-то опустился на колени, отбрасывая в сторону пистолет, подполз к лежащему Томашевскому на четвереньках, вначале тронул его руку, теплую, только немного бледную, с испугом и какой-то надеждой заглянул в его лицо — глаза широко открыты и смотрят прямо в розовое небо, распестренное косыми взмахами чаичьих крыльев. И тут какой-то ужас стиснул горло Николаю, будто немыслимая по могуществу сила властвовала над ним, а он, маленький, тщедушный, должен был быть, несмотря на свое убожество, её главным орудием. Он знал, что эта сила — монархия, его убеждения, принципы, поступиться которыми никто не имеет права, но настоящая, человеческая его натура просит забыть их, забыть все царское в себе.
И Николай горько заплакал, как ребенок, думая, что никто его не видит здесь, но тот худенький человечек, что спрятался за углом рыбацкой хибары, все видел, понимал и тоже плакал вместе с ним. А потом Николай руками копал в песке глубокую яму, желая схоронить убитого им человека поглубже, словно глубина могилы могла обещать ему прощение греха и покой. Рыдая, сыпал он сырой песок на лицо человека, боготворившего его, и не знал, что очень скоро дочь его, пораженная смертью любимого, отторгнет плод, и никогда уже не будет счастлива, потому что между нею и её счастьем крепкой стеной встанет тайна
В 1902 году Николай запишет в дневнике: "Тяжелый день. По ниспосланному Господом испытанию дорогая Аликc должна была объявить мамаi и родственникам, что она не беременна". По этой короткой фразе легко понять, как трудно было Александре Федоровне спрятаться ото всех, чтобы её физиология не была в центре внимания. Какая же тут свобода? Да любая крестьянка, находящаяся под тяжким гнетом мужа и злой свекрови, страдающая от нужды, от непосильной работы в поле и дома, куда больше предоставлена себе, чем супруга монарха.
Пробовали обращаться к таинствам тибетской медицины, ко всяким "божьим людям" — французу Филиппу, к Мите Козельскому, мычавшему разный вздор, к Босоножке Матренушке. Но вот во дворце появился и он, одетый, как говорили очевидцы, в дешевый серого цвета пиджак или сюртук, оттянувшиеся полы которого спереди висели как две старые рукавицы, а карманы были вздуты, точно у нищего, прятавшего туда подаяние; волосы, грубо стриженные "в скобку", свалявшаяся борода, будто приклеенная к лицу, нечистые руки и ногти, страшные, глубоко посаженные глаза — таким предстал Григорий Распутин, возомнивший, что призван к великому делу и несет в себе частицу Божьего духа. А в его способности выражаться на самом деле было много необыкновенного, так что после одной из первых бесед со «старцем» Николай записал в дневнике, по обыкновению кратко: "Наш друг говорил чудесно, заставляя забыть всякое горе".
И вот чудо свершилось — 30 июля 1904 года царица родила сына, которого назвали Алексеем, и Николай сделал такую пометку в дневнике: "Незабвенный, великий день", а потом добавил деловито: "Все произошло замечательно скоро". Но можно не сомневаться, что сама мать испытала в тот день гораздо больше счастья и облегчения, потому что оправдалась перед всем миром её женская природа, перед всеми, кто ждал появления на свет законного наследника престола. И разве могла царица после «заступничества» Гришки отказаться от него, разувериться в нем, разглядеть его неумытую харю, его нечистые ногти? Она видела перед собой лишь долгожданного сына и твердо знала — это Божья милость, посланная через "друга".
А цесаревич рос прелестным мальчиком! Замечательные вьющиеся светлые кудри, большие серо-голубые глаза, оттененные длинными загнутыми вверх ресницами. С рождения он имел свежий вид совершенно здорового ребенка, и, когда улыбался, на его щеках играли две маленькие ямочки. Позднее цвет его волос изменился на светло-каштановый с медовым оттенком, но большие глаза так и остались серыми, широко смотрящими на мир Божий.
Ступень четырнадцатая
СТРАСТИ ПО АЛЕКСЕЮ
Этот худенький подросток, почти совсем мальчик, быстро шел мимо высоких зданий Васильевского острова, засунув руки в карманы брюк, ставших за лето короче, и думал, утирая дорогой текущие по щекам слезы: "Зачем же папа убил его, зачем? А если собрался убивать, то почему же плакал, когда закапывал Кирилла Николаича? Он разве злой, мой папа? Нет, он всегда был добрым, но только я слышал, что он не может терпеть, когда унижают его царское достоинство, а господин Томашевский, я теперь понимаю, обидел Машу. Господи, помоги папе — теперь он стал грешником, а разве грешник может быть царем? Или, может быть, царю все позволено, а поэтому папу Бог не осудит, и смерть Кирилла Николаича…"