Федина беда
Шрифт:
Вот так, Феденька, мальчик мой. Жалость да боль сердечная острее ножа душу ранят, жалею я тебя, Феденька, ох как жалею! И Петьку Чумакова жалко — редкий мужик, а счастья нет. Это, наверное, от того, Федя, что он однобоко на мир смотрит, напрямик. Он думает, все должны быть такими же. А ведь мир, Феденька, не однолик, что ни человек, то характер. И разве можно подстраивать людей только под свою колокольню. Плохо на земле будет, ежели каждый только под свою…
Да, чуть не забыла, Нюра просила твой адрес. Я ей сказала, что адрес у тебя временный и ты скоро приедешь. Она позавчера пятый раз приходила, понять никак не может, зачем ты в столицу на такой длинный срок уехал. Переживает, что не предупредил ее. «Скажи, — говорит, — баба Дуня, честно, чего он там забыл? Ежели, — говорит, — со столичной какой сошелся, то я его все равно отобью. Зря темнит!»
Ты уж, Феденька, напиши ей. Ведь ближе ее да меня у тебя никого нет.
Вчера я тебе денежек на маслице
Вчера вечером опять Чумаков прикатил. Я ему дверь открыла и сразу наверх пошла, в горницу летнюю, села на лавочку и жду его. Почему, думаю, он так долго не заходит? А он внизу под лестницей чем-то бряк да бряк, гляжу, батюшки, прямо с бензопилой к столу идет! Я ему: «Ты что, Петя? У меня пилить нечего! Щас же снимай сапоги и бензопилу в сенях поставь!» Он ничего не ответил, сапоги молча снял, а ноги у него опять голые и пальцы синие, тут уж я ему дала прикурить! «Как, — говорю, — тебе не стыдно? Я тебе последние носки выложила, а ты опять босой! Куда, — спрашиваю, — носки дел? Пропил? Ну, говори!» Он сел на лавочку, вздохнул, а пилы из рук не выпускает, бережно ее держит, с достоинством, ну прямо как икону пресвятой богородицы. «Что, — говорю, — застыл, словно певчий на клиросе? Пропил, значит?!» А он сидит, молчит, будто воды в рот набрал, да пилу разглядывает, словно век-вековущий не видел. «Ах ты, Петя, Петя!» — стыдить я его начала. Гляжу, он с лавки поднялся, бензопилу к груди прижал. «Бабушка, — говорит, — родненькая моя, угодница бескорыстная, налей стаканчик калгановки. Откажешь — завтра же в тюрьму сяду! Вот видишь бензопилу, она по дереву любой выкрутас вертит… Не нальешь — сейчас же отправлюсь в сельмаг и угол винного отдела прямо по запаху отсеку!»
Испугалась я не на шутку, ведь семья у Петьки рушится, малые детки без папки могут остаться! Беда-то какая! Надо ее отвести. Но в том-то и дело, что отвести-то и нечем — калгановка-то у меня кончилась…
Вот и забегала я по горнице как угорелая, то туда, то сюда, а выпивки нет! Тут я возьми да и обозлись на весь белый свет, давно, Феденька, со мной такого не было. Схватила я топор, он у печки стоял, и на Петьку: «Ты что, паря, ополоумел?! А ну, положи пилу, не то ухайдакаю как бандюгу!» А он вместо того, чтобы испугаться или хотя бы от моих слов очухаться, как брякнется на лавку вместе с пилой, да как загогочет на всю горницу: «Ну ты, — говорит, — бабка, и уморила! Ты, оказывается, не токо опохмелить можешь, но и топором хряпнуть! А я, — говорит, — нынче никого не боюсь, потому как вокруг меня безверный да бесчестный народ скопился, вроде жены моей! А за тебя, старая, просто обидно… Ну, жаль тебе калгановки, только зачем страсть такую чинишь? Неужели настойки больше, чем человека, жаль? Не стыдно тебе?!» Я, Феденька, готова была хоть сквозь землю провалиться! Разве бы я пожалела спиртного, но где взять его, ежели на растирку — и то нет. Одеколоном натираюсь…
Вижу, что гость мой сразу приутих и, то ли от моих слов, то ли от усталости, глаза закрыл и голову на грудь повесил. Потом вдруг глянул на меня: «Налей ради Христа, — говорит, — одеколонной растираловки».
Я так и ахнула! «Ведь это же не питьевое!..» А он мне спокойно так: «Пусть это тебя не волнует… А ежели боишься, то я могу записку написать, чтобы в погибели моей никого не винили…».
Делать нечего. Я одеколончик из комода вытащила и на стол выставила. «Пей, — говорю, — парень, только прежде чем наливать, свечу из бензопилы выкрути и мне на всякий случай отдай».
Он свечу вытащил и смотрит на меня словно провинившийся ребенок. Тут я поняла, что гость мой успокоился немного, спрашиваю: «Что тебя заставляет пить такую заразу?» Он нахмурился, отодвинул вонючее зелье, а зашептал, тихо так зашептал, как на исповеди: «У меня, — говорит, — дедушка был, Василий Степанович, хороший, чуткий человек, я любил его очень, потому что всю жизнь он во что-нибудь верил. Сначала, после церковноприходской школы, в бога верил, потом, когда женился, в любовь, а когда на гражданской войне побывал — людям стал верить… А я никому не верю, даже жене своей!» — «Почему, Петя?» — удивилась я, и мне вдвойне жальче его стало. Я поднялась с лавки, подошла к нему совсем близко и точно так же, как перед тобой, Феденька, поставила перед ним миску с отварной треской. «Кушай, — говорю, — горюшко мое, рыбку и не думай о том, что люди обманывают тебя. Они, по-моему, сами себя обманывают… А ты, Петенька, искренний и очень надежный человек, хотя и на мир однолико смотришь. У тебя, по-моему, все впереди…» И даже, Феденька, нисколечко не поморщилась, когда он одеколончика пригубил. А потом все про тебя рассказала. И про то, что ты, никого не спрашивая, в столицу уехал, и про то, что ты, так же как и Петька, перестал верить людям. Не так ли, горюшко мое? Об этом я подумала, когда ты написал, что тебе не игры, а правды охота. Я эти слова, Феденька, несколько
Обнимаю тебя, мальчик мой, приезжай скорее…
Твоя бабушка Дуня.
Здравствуй, моя единственная бабушка!
Еще вчера получил письмо, но ответить сразу не смог. Можешь поздравить меня, уже сдал все общеобразовательные экзамены и приказом зачислен студентом театрального вуза. Живу в том же общежитии, в той же комнате, с теми же ребятами. Они говорят, что у меня способности есть, но их развивать надо. А как их развивать? Одни говорят — надо прилежно учиться, совершенствовать свой голос, движения, делать их более выразительными, а главное — репетировать как можно больше отрывков из пьес. Это мнение педагогов. Другие утверждают, что основное в актерском деле — практика в театре, у толкового режиссера, и ежели нет способностей, никакая учеба, никакой диплом не помогут. Третьи настаивают на том, что главное для карьеры актера — удачно жениться на дочери известного режиссера, или писателя, или еще какого-нибудь большого начальника.
Сомнения покоя не дают…
Сегодня днем зашел в продовольственный магазин, там самообслуживание. Смотрю, мой сосед по комнате, Эдик Сухомерко, тоже среди покупателей. Этот Сухомерко из Ленинграда, из интеллигентной семьи, по-моему, дома у него тьма книг, а в общежитие он привез целую библиотеку. Он мне не отказывает в интересных книгах. С деньгами у него тоже туговато, как и у меня. И вот я подхожу к Эдику со стороны столпившихся покупателей, а потом думаю, дай-ка я понаблюдаю за ним, зачем он в магазин пришел. Смотрю, мой сосед огляделся по сторонам, незаметно взял с прилавка три пачки сливочного масла, сунул за пазуху и пошел не к кассе, а туда где порожняком идут. Прошел мимо контролера, а за масло так и не заплатил.
Вот так Сухомерко! Вот так книголюб! Я тоже вышел из магазина и к нему: «Здорово, мужик!» Вижу, он сразу вздрогнул, насторожился, а я ему напрямик: «Эдик, — говорю, — я в магазине был… У тебя что, денег на масло нет? Так я тебе дам…» Он побледнел, воротник у куртки поднял, нахмурился. «Какое, — говорит, — масло?» — «Да то, что у тебя за пазухой».
Тут уж ему деваться некуда, он еще больше смутился, отвел меня в сторону и шепчет: «Федор, ведь ты понимаешь, что мы с тобой теперь избранные люди». — «Как это — избранные?» — Удивился я. «В-вот так! Мы трудный конкурс выдержали! Значит, нам кое-что позволено…» — «Как это понять? Воровать, что ли?» Он сначала замялся, а потом вдруг нахально так ухмыльнулся и говорит: «Для достижения высокой цели любые средства хороши, главное — цель высокую иметь! Ты знаешь, Федя… — Он оглянулся, отвел меня в глубь двора и заговорил уже громче: — Думаешь, почему нас из огромной толпы выбрали? Потому, что у нас цель великая есть! Правду чувств нести людям! Обнаженную, горькую правду, не приукрашенную благополучием, праздной сытостью, самовлюбленностью… Скажи, Федор, разве многие люди способны на это? Конечно, нет… потому нас и приняли…» А сам при этом как-то странно улыбается, и не поймешь, то ли он шутит, то ли всерьез говорит, то ли издевается надо мной. «А как же, Эдик, с честностью быть? — не мог успокоиться я. — Ведь ты же украл?!» — «Украл, чтобы выжить! — еще взволнованней заговорил он и вдруг сильно переменился в лице: — Это не воровство, а самая обыкновенная борьба за достижение главной цели! А цель у нас, Федя, сам понимаешь, великая!» И ухмыльнулся.
В общем, родненькая моя бабушка, когда я вернулся в общежитие, то все тело мое словно свинцом налилось. Жуткая какая-то, невыносимая тяжесть внутри сковала меня, мешала двигаться, говорить, думать. Я с трудом добрался до своей койки, как подкошенный рухнул на нее. Мне было нестерпимо больно за Эдика, и в первую очередь за то, что человек ради высокой цели ворует. Разве можно сравнить, родненькая моя бабушка, этого начитанного студента из культурной семьи с нашим малограмотным Чумаковым? Разве бы Петька Чумаков смог украсть? Никогда! Хотя и вид у него оборванца-забулдыги…
На этом, бабушка моя единственная, заканчиваю письмо. Мне на товарную станцию идти надо. Туда, говорят, серную кислоту в бутылках привезли, а она при выгрузке оплачивается в два раза дороже. Есть возможность подзаработать. Придется две лекции пропустить. А вечером я в театр иду. Нам руководитель курса дал задание пересмотреть все столичные постановки…
Да, чуть не забыл! И грибы сушеные, и ягоды, и рыба уже на исходе. Так что по возможности пошли еще. Приехать пока не могу, совсем нет времени, да и денег тоже. Но ты, родненькая моя, не серчай. Ведь я о тебе все время помню и думаю, а приеду, как только смогу. Очень прошу тебя, передай мой адрес Нюре Суземцевой и скажи ей, родненькая, что я в столицу приехал учиться, а не дролиться. И отбивать ей у меня никого не придется.