Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Шрифт:
Еще ему пришлось бы добавить, что уже давно революционных убеждений не разделяет и с нигилизмом порвал, что государя — освободителя Александра Николаевича любит до обожания, а также считает себя благонамеренным гражданином России и патриотом.
Однако в намерении — когда наконец оно оформилось — написать роман, связанный с заговорщиками нового поколения, был, надо полагать, один глубинный мотив исключительно личного свойства.
Когда Достоевский сообщал своим корреспондентам, что «сел за богатую идею», что его увлекает «накопившееся в уме и в сердце», что он сильно надеется на новый роман «не с художественной, а с тенден — циозной стороны» («пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь»), он заботился не только о том, как бы порезче и поазартнее ударить по революционной
В страстном желании Достоевского «высказаться погорячее» сквозила, надо думать, не только мысль о нечаевцах, но — прежде всего — о самом себе, о своей собственной истории в ее человеческом измерении. Косвенно Достоевский подтвердил это автокомментарием к «Бесам», когда услыхал о желании наследника Александра Александровича знать, как автор романа смотрит на свое произведение. «Это — почти исторический этюд, — значилось в письме, сопровождавшем экземпляр романа, подносимый цесаревичу, — которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление… Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я. и хотел выразить в произведении моем».
К какой из групп, учитывая свои собственные прежние увлечения, относил себя Достоевский?
«Я сам старый «нечаевец», я тоже стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни», — признавался он уже после «Бесов», в статье «Одна из современных фальшей» (1873), ставшей своеобразным послесловием к роману. Здесь он сделал сенсационное заявление: «Позвольте мне про себя одного сказать: Нечаевым,вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем,не ручаюсь, может быть, и мог бы… во дни моей юности». И далее, в порядке извинения перед читателями и для связности текста, добавил вроде бы несущественную оговорку: «Я заговорил теперь про себя, чтоб иметь право говорить о других. Тем не менее буду продолжать только об одном себе, о других же если и упомяну, то вообще, безлично и в смысле совершенно отвлеченном».
«Теперь» — означало: после романа и вне романа. А в романе как раз действовал строго зеркальный принцип — чтоб иметь право заговорить о себе, надо говорить только о других. И только об одном себе упоминать «вообще», «безлично» и «в смысле совершенно отвлеченном».
После «Бесов» Достоевский заговорил о давно прошедшей истории с той степенью откровенности, с какой только и можно было высказаться после «Бесов». Сейчас уже не нужно было горячиться и как-то специально доказывать свою любовь к Отечеству, но следовало наконец сказать правду о былых увлечениях и пристрастиях; такой труд по восстановлению истины отнюдь не был ни смешным, ни унизительным.
«„Монстров” и «мошенников» между нами, петрашевцами, не было ни одного…»
«Я уже в 46 году был посвящен во всю правдуэтого грядущего «обновленного мира» и во всю святостьбудущего коммунистического общества еще Белинским…»
«Те из нас, то есть не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда зараженных, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, — те их нас тогда еще не знали причин болезни своей, а потому и не могли еще с нею бороться…»
«В моем романе «Бесы» я попытался изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства…»
В «Бесах» — в той степени, в какой автор был занят героями и их «многоразличными» мотивами, — он был занят и собой: своими искушениями и своими соблазнами; в этом смысле поиск героя
Кем был он сам в той давно прошедшей истории — учитывая, что позднее осознал ее как болезнь? В чем видел свою собственную вину и за что осуждал других?
Ведь написал же он, опять-таки в связи с «Бесами»: «Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем!.. В возможности считать себя, и даже иногда почти в самом деле быть, немерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, — вот в чем наша современная беда!»
Глава десятая. Навстречу «хищному типу»
Примерно за месяц до того, как в рабочей тетради Достоевского были сделаны первые записи к роману «Идиот», автор в приступе сильного недовольства собой решил изложить в письме к Майкову свои «подлости и позоры».
«Проезжая недалеко от Бадена, я вздумал туда завернуть. Соблазнительная мысль меня мучила: пожертвовать 10 луидоров и, может быть, выиграю хоть 2000 франков лишних, а ведь это на 4 месяца житья, со всем, со всеми петербургскими. Гаже всего, что мне и прежде случалось иногда выигрывать. А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил».
«Мне перед Вами покаяться не больно», — писал Достоевский. И все же такое признание и такое настроение были теперь как бы не совсем по теме, особенно если учесть то обстоятельство, что очень скоро замысел «Идиота» привел автора к психологически рискованному и едва ли выполнимому решению — «изобразить вполне прекрасного человека». «Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен… Труднее этого, по — моему, быть ничего не может, в наше время особенно… Только отчаянное положение мое принудило меня взять эту невыношенную мысль. Рискнул как на рулетке: „Может быть, под пером разовьется!”».
Под пером между тем возникало так много вариантов, далеких от рискованного замысла, что однажды автор в растерянности остановился перед выбором: « Загадка . Кто он? Страшный злодей или таинственный идеал?»
Герой нового романа, Идиот, будущий князь Мышкин, действительно двоился, движимый противоположными устремлениями, и пробовался вначале на роль злодея, в равной степени доступного и высотам добра, и крайностям зла. Как и автор, «везде и во всем» доходивший до последнего предела и «всю жизнь» переступавший черту, его герой, еще не сформировавшись в «положительно прекрасного человека», говорил о себе: «Или властвовать тирански, или умереть за всех на кресте — вот что только и можно, по — моему, по моей натуре, а так, просто я износиться не хочу».
Сквозь черты задуманного идеального героя мерцал облик сильной, властной натуры, демонической личности — «страшно гордого и трагического лица». Болезненная гордость до такой степени возвышала его в собственных глазах, что он «не мог не считать себя Богом»; безмерное тщеславие и самолюбие рождали в нем требовательную и исступленную жажду правды и подвига.
Достоевский, вынашивая «главную мысль об Идиоте», поначалу как бы примеривал на него судьбу совсем другого героя: «Страсти у Идиота сильные, потребность любви жгучая, гордость непомерная, из гордости хочет совладать с собой и победить себя. В унижении находит наслаждение. Кто не знает его, смеется над ним, кто знает, начинает бояться». Герой, ощущая в себе переизбыток внутренних сил, страдал неверием; автор проводил его через все возможные pro и contra и замечал: «Он совсем не несчастен, совсем не обижен, но ему всё не по мерке, всё теснит». Порой виделся и трагический финал, предварявший будущий Сюжет: «Он действительно благороден, может быть, даже велик и настоящим образом горд, но не может удержать себя, быть настоящим образом великим и гордым, хотя и вполне сознает настоящую гордость и величие. (Исповедью все окупается потом.)» Жизнь такого героя должна была завершиться или великим подвигом, или великим преступлением.