Федор Тютчев. Поэт, чиновник, публицист
Шрифт:
И это только несколько из овеянных еще живыми тогда преданиями исторических памятников, окружавших дом Тютчевых, – памятников, которые поэт не мог не узнать еще в раннем отрочестве. Нельзя не упомянуть и о том, что самый дом Тютчевых в Армянском переулке состоит – как это неопровержимо выяснилось в ходе его реставрации – из архитектурных напластований трех столетий! Казаков в 1780-х годах воздвигал классицистическое здание, по сути дела, как надстройку на белокаменных палатах XVI века и кирпичных галереях XVII века. Так что и внутри тютчевского дома все дышало историей. И трудно сомневаться в том, что мощное и предельно обостренное чувство Истории, определяющее и сознание, и всю деятельность зрелого Тютчева, в немалой степени зависело от прочитанных в отроческие
Наконец, – о чем уже говорилось – отец Тютчева в годы отрочества и юности поэта служил смотрителем «Экспедиции Кремлевского строения», он постоянно брал сына с собой в Кремль и, конечно же, рассказывал ему о великих памятниках отечественной истории, находящихся здесь.
Из многих писем Тютчева известно, что и в зрелые годы, и даже в старости, приезжая в Москву, он каждый раз заново с удивительной силой и остротой воспринимал ее проникнутый Историей лик. В 1843 году он пишет жене из Москвы: «Больше всего мне хотелось бы показать тебе самый город в его огромном разнообразии… Как бы ты почуяла наитием то, что древние называли духом места; он реет над этим величественным нагромождением, таким разнообразным, таким живописным. Нечто мощное и невозмутимое разлито над этим городом».
Сквозь предметы, лица и события современной ему Москвы Тютчев всегда прозревал прошлое. В 1856 году он присутствовал на торжествах по случаю коронации Александра II, когда, по его словам, собралось «в залах Кремлевского дворца не то пятнадцать, не то двадцать тысяч душ», и так рассказывал о своих впечатлениях: «…должен признаться, что все это движение, весь этот блеск, все это величественное зрелище и символическая пышность… все это представляется мне сном… Вот, например, старуха Разумовская и старуха Тизенгаузен (я называю их, потому что они последние, с кем я говорил)… а в двухстах шагах от этих залитых светом зал, переполненных столь современной толпой, там, под сводами – гробницы Ивана III и Ивана IV. Если можно было бы предположить, что шум и отблеск того, что происходит в Кремле, достиг до них…»
Конечно же, такое переживание Москвы зарождалось в Тютчеве еще в самые ранние годы (в восприятии Тютчева, заключенном в этих письмах, явно сохраняется атмосфера юной непосредственности). И оно, это переживание, безмерно усилилось тем, что История во всем ее грозном величии вторглась в Москву через полтора года после того, как Тютчевы поселились в своем доме в Армянском переулке.
1812 год. Иван Аксаков писал, что Отечественная война не могла не оказать «сильного непосредственного действия на восприимчивую душу девятилетнего мальчика. Напротив, она-то, вероятно, и способствовала, по крайней мере в немалой степени, его преждевременному развитию, – что, впрочем, можно подметить почти во всем детском поколении той эпохи. Не эти ли впечатления детства как в Тютчеве, так и во всех его сверстниках-поэтах (имеются в виду, очевидно, такие ровесники Тютчева, как Языков, Хомяков, Шевырев. – В. К.) зажгли ту упорную, пламенную любовь к России, которая дышит в их поэзии и которую потом уже никакие житейские обстоятельства не были властны угасить?»
Мы не знаем подробностей жизни Тютчева в грозную годину. Иван Аксаков, много лет постоянно общавшийся с поэтом, не без горечи замечает: «Нам никогда не случалось слышать от Тютчева никаких воспоминаний об этой године…» Известно только, что при приближении наполеоновской армии к Москве Тютчевы выехали в Ярославль – туда же, куда Лев Толстой отправит своих Ростовых. И, по всей вероятности, Тютчевы испытали все то, что с присущим ему безупречным художественным чутьем воссоздал в своей эпопее Толстой.
Кстати сказать, Тютчев не сообщал «никаких воспоминаний» о своей частной, личной судьбе в 1812 году, по-видимому, не придавая своим отроческим переживаниям всеобщего значения. Но о судьбе России в Двенадцатом году он поведал со всей глубиной и мощью и в стихах, и в своей политико-философской прозе. И написанное им об Отечественной войне ясно свидетельствует, что великое испытание, выпавшее его Родине, было пережито
13 июня 1843 года, на другой день после того, как исполнился 31 год с момента вторжения наполеоновских войск в Россию, Тютчев написал своей жене Эрнестине Федоровне, предлагая ей прочитать книгу с описанием Москвы (где она еще не бывала), «чтобы, – как он говорит, – составить себе верное представление о городе, который тридцать один год назад был свидетелем похождений Наполеона и моих». Эта внешне шутливая фраза все же достаточно убедительно свидетельствует о том, что Тютчев навсегда сохранил в памяти свои «похождения» в Москве 1812 года…
В замечательном тютчевском стихотворении «Неман» (1853), воссоздающем само вторжение Наполеона в Россию, как бы воскресает изначальное, отрочески-потрясенное переживание события 12 июня:
…Победно шли его полки,Знамена весело шумели,На солнце искрились штыки,Мосты под пушками гремели –И с высоты, как некий бог,Казалось, он парил над нимиИ двигал все и все стерегОчами чудными своими…Лишь одного он не видал…Не видел он, воитель дивный,Что там, на стороне противной,Стоял Другой – стоял и ждал…И мимо проходила рать –Все грозно-боевые лица,И неизбежная ДесницаКлала на них свою печать…И так победно шли полки,Знамена гордо развевались,Струились молнией штыки,И барабаны заливались…Несметно было их число –И в этом бесконечном строеЕдва ль десятое челоКлеймо минуло роковое… [4]4
Речь идет о том, что лишь примерно одна десятая наполеоновского войска вернулась обратно из-за Немана.
Своего рода мифотворческое видение всемирно-исторической схватки наполеоновской армии и России завязалось, надо думать, еще в отроческом сознании, за сорок лет до создания стихотворения «Неман». Ибо вообще условием подлинно великого искусства является способность собрать воедино в творческом порыве всю полноту человеческого бытия – от детской, ничем не ограниченной свободы воображения до спокойной, уже как бы отрешенной умудренности старика.
В тридцать лет Тютчев уже смог написать:
Как грустно полусонной теньюС изнеможением в кости,Навстречу солнцу и движениюЗа новым племенем брести!..Но он же писал, приблизившись к семидесяти годам:
Впросонках слышу я – и не могуВообразить такое сочетанье,А слышу свист полозьев на снегуИ ласточки весенней щебетанье, –воплощая поистине младенческую цельность и вольность восприятия жизни.
И всматриваясь в те слова, которые зрелый Тютчев сказал о Двенадцатом годе, можно с полным правом думать о потрясенном отроческом восприятии «роковой годины», отозвавшемся и в приведенных стихах 1853 года.