Филарет, Митрополит Московский

Шрифт:
Филарет, Митрополит Московский *
Боюсь на земле радости, которая
думает, что ей нечего бояться…
Современников смущал суровый облик митр. Филарета. Точно было в нем что-то холодное и тяжелое. Казалось, нельзя не чтить Московского владыку; но трудно и даже невозможно его любить. И было сказано о Филарете недоброе слово: «У этого человека горячая голова и холодное сердце»…
В таком отзыве — обманная полуправда. То правда, что был горячим и горящим зоркий ум Филарета. И пылкая бессонная дума положила свою строгую и резкую печать на его сухом лице. Но то напраслина и прямая неправда, будто холодно было филаретово сердце. Чуткое и впечатлительное, горело и оно. И горело в жуткой и неизбывной тревоге. В этой тревоге — разгадка мнимой суровости филаретовой. Это — строгость от скорби… Эту скорбь, эту потаенную боль только от близорукого наблюдателя могут заслонить видимые удачи и оказания чести.
Время Филарета было трудным и тесным. Это — время великого творческого подъема и время страшных духовных обрывов. В эти годы «дело Петра совершилось,» и, по меткому выражению Герцена, «ошеломленная Россия приходила в себя.» В эти годы многое открывалось в пробудившемся русском сознании, — открывалось и радостное, и жуткое. И тогда, как говорил впоследствии Достоевский, — «чуть не впервые начинается наше томительное сознание и наше томительное
По-разному можно определять и оценивать смысл петровского переворота. Одно останется бесспорным: это был властный акт секуляризации, акт государственного обмирщения. Потому и был он воспринят и пережит именно как переворот. С петровских времен начинается великий русский раскол, — раскол тем более опасный и острый, что замолчанный и прикрытый. Раскол и разрыв не столько между правительством и народом, сколько между властью и Церковью. Государство снимает с себя долг внутреннего оцерковления, утверждает свою суверенную самодостаточность. И в то же время требует от Церкви освящения и свидетельства о себе как о власти христианской. В этом была великая и роковая двусмысленность. Объявляя православную веру господствующим исповеданием и признавая ее одним из устоев существующего строя, государство тем самым притязает объять собою и Церковь, включить и ее в состав государственного правопорядка. Облекая каноны силою и санкциями государственного закона, мирская власть стремится как бы заслонить собою божественный и сверхгосударственный источник церковных полномочий. В этом весь пафос по Пуфендорфу писанного Духовного Регламента [1]. В этом весь смысл учреждения Духовной Коллегии [2], которую, как говорил Митрополит Филарет, «у протестантов перенял Петр, но которую Провидение Божие и церковный дух обратили в Святейший Синод»… Только в николаевское время этот замысел низвести поместную Церковь на степень «синодального департамента» получает прямое и откровенное выражение, — в лапидарных формулах Основных Законов, в Своде 1832 года [3]. «Император яко христианский государь есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей веры и блюститель правоверия и всякого в Церкви Святой благочиния.» В сем смысле Император в акте о наследии престола (1797, апр. 5) именуется Главою Церкви. В управлении церковном Самодержавная власть действует посредством Святейшего Правительствующего Синода[4], ею учрежденного (ст. 42 и 43). Эти формулы выкованы и отчеканены, по-видимому, самим Сперанским. И в них четко и верно передано государственное самочувствие и самоопределение: в них договорена до конца мысль Петра, считавшего себя «крайним судьею» Духовной Коллегии и открыто возводившего ее полномочия к своей самодержавной власти, — «когда под державным Монархом и от Монарха уставлена»…
Эти государственные притязания были и оставались односторонним изъявлением мирской власти. Никогда не были они признаны и скреплены церковным согласием и волей. Церковь видела в них «посещение Божие,» и отвечала на них внутренним собиранием, уходила во «внутреннюю пустыню.» «Церковь страдала и в прежние времена, страдает и теперь,» — писал в 1842 г. Филарет (Гумилевский), впоследствии архиепископ Черниговский. «Церковь в прежние времена, страдая, оставляла до времени тяготеть несправедливым волям, коль скоро они еще не нарушали основных правил Церкви. То же и теперь делает она. Как прежде, так и ныне, при случаях она дает чувствовать, что только по любви к кресту снисходит слабостям человеческим»… При молчаливом и страдальческом противлении Церкви осуществлялось в жизни притягаемое «государственное верховенство,» не сразу и с перебоями. Только с началом XIX века синодальная обер-прокуратура из органа государственного наблюдения и надзора при «синодальной команде» превращается в орган власти. Синодальное управление слагается в «ведомство греко-российского исповедания,» — «под главным начальством обер-прокурора.» И государственная власть не ограничивается областью церковного управления. Она вмешивается и во внутреннюю церковную жизнь, стремится и ее подчинить своим началам. Эти начала менялись. В эпоху Священного Союза это была идея «внутреннего христианства» [5]. В николаевские времена это было «истинное древнее вероучение» [6], определяемое мирскими силами по случайным образцам. Но смысл государственных притязаний всегда оставался одним и тем же. Это было государственное наступление и осада Церкви.
И на митрополита Филарета упала тень николаевского времени. Сам он совсем не был человеком этой суровой эпохи. Николаевские люди считали его чужим для себя и опасным. Недаром долгие годы был он под подозрением и даже под прямым надзором. Митрополит Филарет слишком внятно и твердо напоминал о церковной независимости и свободе, напоминал о пределах государства. И в этом резко и непримиримо расходился со своей эпохой, со всем государственным самоопределением новой, петербургской России. Филарет был очень молчалив и сдержан в слове. Напряженным и мужественным молчанием он едва покрывал и смирял свое беспокойство о происходившем. Сквозь суету и смуту событий он видел и угадывал грозящие знамения надлежащего и праведного прещения Божия. Наступили лукавые и судные дни — «кажется, уже и мы живем в предместьях Вавилона, если не в нем самом,» — опасался он… «Прискорбна душа моя, — признавался Филарет однажды. — Мне кажется, что суд, начинающийся от дома Божия, более и более открывается… Как густо идет дым из бездны и как высоко поднимается»… И только в покаянии видел он исход, во всеобщем покаянии «за многие, особенно за последние годы»…
У Филарета была своя государственная теория, теория священного царства. И в ней не было и не могло быть места для начал государственного верховенства. Именно потому, что сущие власти от Бога учинены суть, и государи властвуют милостью Божией, Царство имеет характер всецело подчиненный и служебный. «Государство как государство не подчинено Церкви,» и потому служителям Церкви еще в апостольских правилах строго возбраняется «вдаваться в народные управления.» Не извне, но изнутри христианское государство должно быть связано Законом Божиим и церковным уставом. В представлении митрополита Филарета государство есть нравственный союз, «союз свободных нравственных существ,» и союз, обоснованный на взаимном служении и любви, — «некоторый участок во всеобщем владычестве Вседержителя, отделенный по наружности, но невидимой властью сопряженный с единством всецелого»… И в начале служения обоснование власти. В христианском государе Филарет видел Помазанника Божия, и перед знамением Божия благоволения благоговейно склонялся. «Государь всю законность свою получает от церковного помазания,» т. е. в Церкви и через Церковь. Здесь Царство склоняется пред Священством и приемлет на себя обет церковного служения и послушания. И этим определяется место Государя в Церкви, его право на участие в делах церковных. Он имеет его не в порядке самодержавия и власти, но именно в порядке послушания и обета. И это право не распространяется и не переходит на органы государственного управления, и между Государем и Церковью не может и не должно быть никакого средостения и посредства. Помазуется Государь, но не государство. В Церковь входит Государь, но государство как таковое остается вне Церкви. И потому не имеет в Церкви никаких прав и полномочий. Никак и никогда не может оно быть ни источником,
В Церкви есть свое собственное и неприкосновенное законодательство, сила и полномочия которого превышают всякую земную меру. «Иисус Христос не начертал для нее в слове Своем подробного и единообразного постановления, дабы царство Его не показалось сущим от мира сего»… У Церкви есть свой особый образ действия — в молитве, в служении таинств, в назидании и пастырском попечении. И для действительного воздействия на общественную жизнь, для ее действительного воцерковления, по мысли митрополита Филарета, совсем не нужно вмешательства иерархии в мирские дела, — «не столько нужно то, чтобы епископ заседал в правительственном собрании вельмож, сколько то, чтобы вельможи и благородные мужи чаще и усерднее вместе с епископом окружали алтарь Господень»… Со всею определенностью Митрополит Филарет всегда проводил твердую грань между государственным и церковными порядками. Конечно, он не требовал и не желал отделения Церкви от государства, ибо в действительности это было бы отделением государства от Церкви, его удалением от Церкви в произвол мирской суеты. Но вместе с тем всегда резко подчеркивал совершенную разнородность и особенность государства и Церкви. Церковь не может быть в государстве, и государство не должно быть в Церкви, — «единство и гармония» между ними должны осуществляться в единстве творческого осуществления заповедей Божиих.
Нетрудно понять, как далек и чужд был такой образ мыслей для государственных деятелей той эпохи, и каким детским казался он им. Филарет не верил в силу обличений и порицаний. Внешним формам жизни он не придавал большого значения, — «нужно не какое-либо преобразование, а выбор людей и надзор,» — говорил он. И прежде всего нужен внутренний творческий подъем, собирание и обновление духовных сил. Нужно усиление творческой активности, укрепление и усиление церковной и пастырской свободы. В противовес государственному наступлению Митрополит Филарет думал о восстановлении живого единства поместного епископата, осуществляемого в постоянном совещательном общении сопастырей и епископов и закрепляемом по временам малыми съездами и соборами, пока станет внутренне возможным и осуществимым и общий поместный собор. Митрополит Филарет всегда подчеркивал, что «мы живем в Церкви воинствующей»… И с горечью сознавался, что «количество погрешностей и неосторожностей, накопленных не одним уже веком, едва ли не превышает силы и средства исправления»… Филарет не был человеком борьбы, и тяготился «пребыванием в молве и попечениях града и дел человеческих.» Он жил ожиданием «того вечно безопасного града, из которого не нужно будет убегать ни в какую пустыню.» Ему хотелось удалиться, и вне мятежа дел молиться о милости и долготерпении Божием, о «защите свыше.»
Филарет родился в тихой и глухой Коломне. Он прошел старую дореформенную школу, в которой учили по-латыни и по латинским книгам. Впрочем, в Троицкой Лаврской семинарии, в которой он учился и потом учил, этот схоластический дух был смягчен и умерен тем своеобразным воцерковленным сентиментализмом, яркая печать которого лежит между прочим на творениях Святителя Тихона [7]. В Москве его выразителем был престарелый митрополит Платон (Левшин) [8]. В Платоновой школе не только упражняли ум, но прежде всего развивали сердце и пробуждали в нем «теплое благочестие» и кроткую чувствительность. Из тихого Лаврского приюта, обвеянного благочестивою мечтательностью, новоначальным иноком иеродиакон Филарет был в 1809 г. вызван в Санкт-Петербург «для усмотрения.» И странно показалось ему в невской столице, — «ход здешних дел весьма для меня непонятен,» — признавался он тогда же в письмах к отцу. В Синоде его встретили советами читать «Шеденберговы чудеса» [9]. И повезли его смотреть придворный фейерверк и маскарад; и здесь, буквально «средь шумного бала,» представили его синодальному обер-прокурору. Надолго запомнились Филарету эти первые впечатления… «Вот торопливо идет по двору какой-то небольшого роста человек, украшенный звездой и лентой, при шпаге, с трехугольной шляпой и в чем-то, плащ не плащ, в какой-то шелковой накидке сверх вышитого мундира. Вот взобрался он на хоры, где чинно расположилось духовенство. Вертляво расхаживает он посреди членов Св. Синода, кивает им головой, пожимает им руки, мимоходом запросто молвит словцо тому или другому, — и никто не дивится ни на его наряд, ни на свободное обращение его с ними»…
«Смешон был я тогда в глазах членов Синода, — вспоминал Филарет, — так я и остался чудаком»…
«Дней Александровых прекрасное начало» было временем острого религиозно-общественного возбуждения. Это был ответ на только что пережитый период просвещенского неверия и вольнодумства. Но от западного яда и противоядие искали на том же Западе. Усилилась инославная пропаганда. Оживилась деятельность иезуитского ордена, некогда сохраненного от папского прещения рвением екатерининского правительства. Возобновились и умножились масонские ложи. И в Россию хлынул бурный поток западного мистицизма, квиетического и протестантского. Для преподавания во вновь учрежденной Петербургской Духовной академии по совету Сперанского и Лодия [10] был вызван из Германии И. А. Фесслер, крупнейший из тогдашних масонских деятелей и реформатор немецкого масонства. Есть известие, что в Петербургскую ложу Фесслера входил и Сперанский, питавший будто бы мечту о преобразовании русского духовенства путем обязательного привлечения наиболее способных из него лиц в масонские организации. Впрочем, в Духовной академии Фесслер пробыл недолго, был опознан как «человек опасного образа мыслей» и удален из нее, по-видимому, за проповедь социнианских идей [11]; Сперанский дал ему место в своей канцелярии. После Отечественной войны и с заключением Священного Союза мистическое движение получает внешнюю и государственную организацию. Его органами становится Библейское общество [12] и в особенности «двойное министерство,» Министерство духовных дел и народного просвещения. В учреждении «двойного министерства» мистическое мечтание скрещивалось с идеею государственного главенства, — государство опознавало свое религиозное призвание и стремилось осуществлять его само собою, в обход Церкви. В «духовном министерстве» отражалась и воплощалась идея Священного Союза: «Сей акт, — писал кн. Голицын [13] о Св. Синоде, — нельзя не признать иначе, как предуготовлением к тому обещанному царствию Господа на земле, которое будет яко на небеси.» Священный Союз был опытом осуществить Царствие Божие в формах государственной организации и мерами мирского воздействия и власти. Духовное министерство для осуществления этой задачи и учреждалось, — для объединения всех действий в области веры и обосновании «истинного просвещения,» на началах всехристианского благочестия. Объединение достигалось отвлечением от вероисповедных и догматических различий; по выражению одного современника, все религии «поставили в ряд и распределили по отделениям и столам.» Св. Синод был фактически низведен на степень иерархического совещания при одном из департаментских отделений, — действительным главой и руководителем «синодального ведомства» оказывался министр духовных дел, — «все стихло, и дух монарха водворился в Синоде.» Это было самым прочным достижением. Падение «духовного министерства,» «сего ига египетского» над Церковью, как выражался Новгородский митрополит Серафим, удаление «слепотствующего министра,» князя Голицына, — все это нисколько не изменило положения дел. Противники мистицизма продолжали дело своих врагов, продолжали осаду и пленение Церкви…