Филемон и Бавкида
Шрифт:
– Папа, - рассудительно говорила взявшая себя в руки Татьяна.
– Горячку не надо пороть. Понаблюдаем ее пару дней. Я все равно здесь. Боря здесь сегодня и завтра. Жалко же. Может, это минутное помешательство, возрастное.
– В принципе может такое быть, - подтвердил зять.
– Мне говорили, у нас в отделе у одного товарища был такой же эпизод с теткой. Прошел в принципе бесследно...
2
"Можно я, Ваня, дома останусь?
– прошептала она сквозь сон.
– Дети нездоровы, и я какая-то..." - "Нет, - ответил Филемон.
– Нельзя. Обязана быть на концерте. Все начальство будет. И чтобы без фокусов".
Зал был переполнен. Они сидели в первом ряду. На сцене, украшенной флагами и цветами, в три ряда стояли женщины в белых халатах. Во сне она вспомнила, что это было особой гордостью Филемона, его изобретением: шестьдесят новых больничных халатов доставили в лагерь за неделю до концерта. Мертвые женщины, одетые для погребения, во
– кричала покойница, которую уже уволакивали, торопливо, на ходу избивая. Сволочь!" Ей зажали рот, но она успела еще выкрикнуть сквозь кровь и пену: "Пропадите вы все пропадом! Сволочь".
Страшно было смотреть на Филемона, сидящего рядом с ней в первом ряду и ждущего окончания концерта. Каменный и неподвижный, он уже не аплодировал, не морщился. Зубы его тихонько скрипели. Потом повернул на нее невидящие глаза: "Домой поедешь одна. На ужине тебе делать нечего".
– "А ты?" - кутаясь в плащ, натянутый Татьяной на голое, обожженное крапивой тело, прошептала она. "Что я?
– переспросил Филемон и сжал бугристый черный кулак.
– У меня дела есть".
В доме хорошо и вкусно пахло пловом, виноградным вином, свежим хлебом. Старуха узбечка, из местных, поклонилась ей, шепотом сказала, что дети давно спят. Она сбросила на ковер надоевший плащ, вытянулась на кровати, закрыла глаза. Ночью пришел Филемон. От него резко, удушливо пахло потом. "Ну, - спросила она и села на перине.
– Нашли Аленушку?" "Приказываю расстрелять, - ответил Филемон и раскрыл в зевоте тяжелую челюсть.
– Саботаж в пользу иностранной разведки. Враг действовал в условиях лагеря. Распоясылись...
– Он поставил к стенке новые блестящие сапоги, почесал под рубашкой живот: - Запомнят меня, так-то..."
– Как она проснется, ты меня предупреди, - трусливо прошамкал Филемон и спрятался за большой, голубой, в красных цветах чайник.
– Не могу ее видеть. Пока не убедимся. Нет уж, дудочки... Болезнь болезни рознь... Умереть не дадут спокойно... Что за дела?
Татьяна подошла и наклонилась над ней. На Татьяне был белый больничный халат. Маки в волосах давно почернели и высохли. Запах плова и свежего хлеба шел от ее наклонившегося тела.
– Мама, - сказала Татьяна.
– Лучше тебе?
– Аленушка-то где?
– вдруг схитрила она, вспомнив, как зовут ту маленькую женщину с бантом в голове.
– Полдничать пора. Скажи, чтобы ей ягод нарвали.
– При слове "ягоды" ее слегка затошнило, но она справилась, виду не подала.
– Скажи, чтобы нарвали, а то я на вас всех жаловаться буду. Есть куда, слава Богу. Не в пустыне живем. Голодом мучаете ребенка...
Татьяна испуганно вздохнула и вышла на террасу. Филемон и зять посмотрели на нее.
– Лучше, - неуверенно сказала Татьяна.
– Поспала. Приходит в себя.
– На все время нужно, - согласился зять.
– Конечно, мы вас с потерявшим рассудок человеком не оставим. Хотя в принципе это немалые хлопоты...
Ночью она проснулась и поняла, что это последняя ночь перед свадьбой. Завтра они поженятся. Руки у него железные, крепкие. Когда он пару дней назад схватил ее за грудь, она еле перевела дыхание от боли. Что же, мужчина. Они все такие. За этим, по крайней мере, как за каменной стеной. Боль и потерпеть можно. В деревне у него мать и сестра. Сам до всего дошел, сам образование получил. На таких земля держится. И власть советская. И все, чего мы добились, на таких держится. А грудь так просто не оторвешь. Она засмеялась в темноте. Посидела, подумала. И вдруг поняла, что ей надо сделать. Завтра он проснется и первым делом выпьет свой кефир, купленный на станции. Каждое утро он пьет кефир со смородиной. Это до завтрака. Потом уж они завтракают вместе. Аленушку кормят в четыре руки, в две глотки. Песни и сказки до хрипа. Так вот в этот кефир лучше всего и высыпать. Сразу высыплю, никто не догадается. И никакой свадьбы. Татьяна с Аленушкой проснутся, все уже сделано,
"Какой отец! Какой отец!
– пела она своей матери, разворачивая свертки с подарками. У матери от жадности горели глаза. Руки тряслись. Мать была запугана, труслива, лицемерна. В детстве она боялась ее до тошноты и, став взрослой, никогда не советовалась с ней и никогда ничем не делилась.
– Все для детей! Все для детей! Татьяна хочет балетом заниматься. Другой бы отец - знаешь как? Цыкнул бы: какая из тебя балерина! Выбрось дурь из башки! А этот: на здоровье! Поступишь в училище Большого театра. Пляши, пока не надоест! Все для детей!" Мать схватила дрожащими руками отрез серого габардина. "И это мне?" - расплылась она в такой же кривой и фальшивой улыбке, которой улыбалась ее дочь, желая сказать кому-то приятное. "Все тебе. Все он. Так и сказал: уважить надо. Сам все отбирал. И обувь, и теплое. Так и сказал: Нине Тимофеевне с уважением от родного зятя. Ха-ха-ха! Видишь, какой?" Мать трясла скользкой головой: "Конечно, Женя, конечно. Вы, понятно, на какой службе были... Тяжело, я думаю. Не всякого пошлют. Только самых достойных. Кристальной души людей. Понятно, понятно. Климат-то там какой? Погода какая?" - "Жарко, мама, очень. Летом очень уж жарко. Но дом у нас был чудесный. Две террасы, сад фруктовый - свой. Весной красота такая, что глазам больно: маки кругом, вся пустыня, все холмы в маках. Так и горят. Чудесно. Я с детьми. Нянька была, женщина приходила через день, полы мыла. Еще одна приходила готовить. Все местные. На концерты, в театр мы в город ездили. Шофер свой, машина. Я тебе говорю - все". Мать завистливо свистела тонким пупырчатым горлом: "Ну-и-и! А меня спрашивали: как там ваша дочка после столицы в таких местах? Я говорю: все в порядке, все хорошо, а у самой душа болит: как ты там, думаю. Одна все-таки. Двое детей. Иван занят поди целый день".
– "Занят - это правда. Целый день занят. С преступниками же дело имели. Разве о себе вспомнишь? Страшные люди. Враги. Но Ваня всегда был гуманен. Ни одного несправедливого поступка. Дисциплина. Потому что ведь они тоже люди. Ведь они на исправление посланы. Мы надеялись, что в них совесть проснется. Мы старались".
Маленький восковой Филемон постучал в комнату Татьяны. Она открыла ему в нейлоновом халате с кружевами, заспанная.
– Папа, что ты не спишь? Вы меня с ума сведете!
– Понимаю, понимаю, - забормотал Филемон.
– А все же хотелось бы в город попасть. Глаз не сомкнул. Боюсь. С умственно неполноценными дела не имел. Отродясь. С бандитами - да, с преступными элементами, но с здоровыми. А здесь глаз не сомкнул.
– Господи!
– завелась Татьяна.
– Ты себя послушай! Она тебе кто? Чужая, что ли? Вы же жизнь прожили!
– Да это кто вспоминает, - задрожал Филемон и переступил ногами в больших желтых тапочках.
– Прожили, прожили. Всяко было. А что же мне сейчас в жертву ее болезни остаток дней приносить? Не для того я кровь проливал, да... На самых тяжелых участках. Жизнь прожили. Кто его знает, как мы прожили?
– Ты, никак, заговариваешься?
– ужаснулась Татьяна.
– Папа! Ну, хоть жалость-то в тебе осталась? Ты посмотри на нее!
– Жалость, жалость, конечно, - скороговоркой выдохнул Филемон. Меня всю жизнь никто не жалел. Все для других. Все для вас. Теперь имею право на отдых. Она меня, может, зарезать хочет. Кто знает, что больному человеку в голову придет?
– Да какое зарезать!
– зашаталась Татьяна.
– Ее пальцем тронешь, она падает!
– Именно, именно, - прошамкал Филемон и жарко задышал ей в лицо зеленым луком.
– Мне сон был. Именно что зарезать. Чужая душа - потемки. Беда. Отвезите меня в город.
– Оставь меня! Что ты меня будишь посреди ночи!
– Татьяна захлопнула дверь перед его носом.
Зять приподнялся с подушек. Длинная прядь свисала с лысой головы:
– Это же не дом, а сумасшедший дом, если разобраться! И если вы думаете, что я при своей нагрузке могу тянуть еще и это... Очень сожалею, но вынужден поправить...