Философия науки и техники
Шрифт:
С конца прошлого века и до сравнительно недавнего времени считалось, что ребёнок овладевает речью путём подражания. Это представлялось почти очевидным фактом и не вызывало никаких возражений. Однако где-то за последние два десятка лет ситуация резко изменилась, и в литературе по психолингвистике стали звучать все более и более резкие голоса, доказывающие, что подражание, или имитация, ничего не объясняет и что ребёнок вообще не способен подражать. Чем это было вызвано? Считается, что гипотеза имитации не может объяснить таких фактов, как появление в детской речи неологизмов, фразовых структур и грамматических форм, которые ребёнок никогда не мог слышать от взрослых, т. е. явлений, отсутствующих в языке-образце. Многие исследователи считают одной из важных специфических особенностей детской речи её многозначность или, точнее, диффузность.
Рассмотрим эти возражения, ибо они крайне важны для понимания механизма воспроизведения образцов. В свете того, что мы уже говорили об эстафетах и о социальных куматоидах вообще, противопоставление имитации и генерализации лишено смысла. Воспроизведение образцов деятельности, как правило, предполагает смену материала: один и тот же гвоздь не забивается дважды, один и тот же дом дважды не строится. Поэтому воспроизведение образца, или его имитация, всегда представляют собой и генерализацию. Другое дело, что генерализация, осуществляемая ребёнком, не совпадает с тем, что ждут от него взрослые. Ребёнку показывают на кошку и говорят: «это – кошка», желая, чтобы он делал нечто подобное применительно к других кошкам, а он почему-то начинает называть кошкой меховую шапку. Вот тут мы, действительно, сталкиваемся с интересным явлением, заслуживающим анализа.
Казалось бы, все просто: мы указали ребёнку образец наименования, он должен этот образец воспроизводить, т. е. обозначать словом «кошка» только кошек. А если он называет так шапку, то какая же это имитация? Концепция социальных эстафет не выдерживает критики. Но стоит вдуматься в ситуацию и становится ясно, что ребёнок поступает вполне правильно, точнее, единственно возможным способом. Мы требуем от него, чтобы он называл словом «кошка» все предметы, похожие на тот, который был указан. А разве меховая шапка не похожа на кошку? Вообще говоря, на кошку похоже решительно все. В мире вообще нет двух предметов, между которыми нельзя было бы установить сходства. Отсюда следует очень важный вывод: отдельно взятый образец не задаёт никакого чёткого множества возможных реализаций. Но тогда какой же это образец? Да, отдельно взятый «образец» просто не является образцом, ибо его реализация есть нечто неопределённое.
Впервые это понял Людвиг Витгенштейн. Воспользуемся его примером. Допустим, мы хотим задать образец употребления слова «два» и произносим это слово, указывая на группу из двух орехов. В чем должно состоять подражание? "Ведь тот, кому предъявляют эту дефиницию, – пишет Л. Витгенштейн, – вовсе не знает, что именно хотят обозначить словом «два»; он предположит, что ты называешь словом «два» эту группу орехов! Он может это предположить; но, возможно, он этого и не предположит. С таким же успехом он мог бы, услышав, как я даю указательное определение собственному имени, понять его как цветообозначение, как название расы или даже как название некоторой стороны света".
И все же мы постоянно пользуемся такими указательными (остенсивными) определениями и пользуемся вполне успешно. В свете всего сказанного это тоже нуждается в объяснении. Секрет, вероятно, в том, что образцы никогда не демонстрируются изолированно, но всегда в определённом конкретном контексте, куда входит и предметное окружение, и множество других образцов. Если поэтому в присутствии незнакомых людей вы указываете на себя и называете своё имя, то очень много шансов, что вас поймут правильно. Никто, например, не будет воспринимать это как обозначение цвета вашей рубашки или страны света хотя бы потому, что образцы соответствующих обозначений уже есть у присутствующих.
Вот что пишет по этому поводу автор известного курса теоретической лингвистики Джон Лайонз: "Ребёнок, овладевающий английским языком, не может овладеть сначала референцией слова green, а затем, поочерёдно, референцией слова blue или yellow так, чтобы в конкретный момент времени можно было бы сказать, что он знает референцию одного слова, но не знает референции другого... Следует предположить, что на протяжении определённого периода времени ребёнок
Нетрудно проиллюстрировать решающую роль контекста при понимании не только отдельных слов, но и целых предложений. Допустим, вы произносите фразу: «Сейчас восемь часов утра». Как её воспримет ваш собеседник? В одной ситуации он может вскочить и воскликнуть, что он опаздывает на работу, в другой – зевнуть и сказать, что ещё можно поспать. Но это, можете вы сказать, не сама фраза, а выводы из неё, а фраза имеет один и тот же устойчивый смысл: стрелка часов остановилась на указанном делении циферблата. Это так, если у вас стрелочные часы, а если они цифровые? А не приобретает ли эта фраза несколько иной смысл в ситуации, когда вы слышите сигнал проверки времени? Надо учесть и тот факт, что само наличие современных часов – это тоже элемент контекста. А как аналогичную фразу воспринимали в эпоху песочных или водяных часов?
Было бы в высшей степени неверно воспринимать все сказанное в свете привычных и достаточно тривиальных представлений: да, все зависит от обстоятельств, от окружения, любой предмет меняется под воздействием внешних условий. Нет, дело не в этом. Мы сталкиваемся здесь с принципиально новой ситуацией. Отдельное слово, отдельная фраза просто не существуют вне контекста, контекст их не изменяет, а порождает. Иными словами, мы должны перестать мыслить в рамках идеологии элементаризма, согласно которой целое состоит из частей. Человек живёт и действует в некотором универсуме эстафет, но если мы попытаемся разобрать это множество на отдельные элементы, нас постигнет неудача, ибо элементы при этом теряют свою определённость. Ситуация несколько парадоксальная: целое существует как нечто достаточно определённое во всех своих частях, но эти части при попытке их выделения фактически перестают существовать.
С этой странной, с точки зрения здравого смысла, ситуацией прежде всего столкнулись гуманитарии, потом физики. Где-то в начале двадцатых годов в «Экспериментальной лаборатории» известного кинорежиссёра Л. В. Кулешова был поставлен такой эксперимент. Взяв из старого фильма крупный план актёра Мозжухина (притом весьма невыразительный), Кулешов смонтировал его с кадрами, на которых были изображены тарелка супа, гроб и ребёнок. Когда смонтированные таким образом три сцены были показаны непосвящённым и ничего не подозревающим зрителям, они были поражены, с каким искусством Мозжухин последовательно передаёт чувство голода, глубокой печали и отцовского умиления.
На основании аналогичных экспериментов крупный психолог начала ХХ в. Макс Вертгеймер писал в 1924 г.: «Долгое время казалось само собой разумеющимся, что наука может строиться только следующим образом: если я имею что-то, что должно быть исследовано научно, тогда сначала я должен понять это как составное, как какой-то комплекс, который необходимо расчленить на составляющие элементы, изучить закономерные отношения, существующие между ними, и лишь затем я прихожу к решению проблемы: путём составления имеющихся элементов я восстанавливаю комплекс.» Не трудно видеть, что речь идёт о единстве анализа и синтеза в научном мышлении. И именно от этого традиционного подхода мы, с точки зрения Вертгеймера, должны отказаться. Все дело в том, пишет он, что «существуют связи, при которых то, что происходит в целом, не выводится из элементов, существующих якобы в виде отдельных кусков, связываемых потом вместе, а, напротив, то, что проявляется в отдельной части этого целого, определяется внутренним структурным законом всего этого целого».