Философский камень
Шрифт:
Прощайте навсегда. И не пишите. С низким поклоном Людмила Рещикова».
Сворень не спеша сложил исписанный листок бумаги.
— Ну, так что же, Тимофей Павлович? Выходит, зря ты мне пыль в глаза пускал? Мог бы по-дружески сразу признаться, как вы с ней под луной тени свои меряли. Ну, и чья же оказалась длиннее? Только знаешь, Тимка, еще раз я тебе советую: плюнь! Если уж начинать ходить по девкам, так не с этой…
Закричать на Свореня, ударить, вырвать письмо Людмилы у него из рук Тимофей не мог. Они стояли посредине светлого зала со стеклянным потолком, на виду
— Дай письмо, — глухо, сквозь стиснутые зубы выговорил Тимофей. Белые пятна на щеках выдавали его волнение.
— Пожалуйста! Мне-то на что оно? — Сворень усмехнулся, но письма не отдал, сунул его в карман. — Погоди малость. Еще почитать хочу…
Рядом, но молча вышли они из почтамта, повернули направо по Мясницкой к бульварам; также молча стояли, дожидаясь трамвая. В вагоне Сворень уселся на свободное место, а Тимофей остался на тормозной площадке. Так они и доехали до Синичкина пруда, неподалеку от которого находились казармы.
Тимофей дал себе слово не разговаривать со Своренем до тех пор, пока тот сам, без напоминаний, не вернет ему письмо Людмилы. Гордость и самолюбие не позволяли поступить иначе.
В «молчанке» прошел весь этот день. И следующий. Сворень обращался к Тимофею как ни в чем не бывало, но тот лишь каменно стискивал челюсти.
На третий день Сворень спросил в упор:
— Тимка, я думал — побалуешься и хватит, а ты всерьез. Из-за чего ты на меня надулся? Из-за письма занозы твоей? Ну, пошутил, виноват, признаю, — и протянул руку. — Давай мириться!
Тимофей стоял, держа руки по швам, смотрел в сторону. Он не знал, как должен теперь поступить. Сворень винится, просит прощенья, протягивает руку, но… письма-то не отдает.
Напомнить ему об этом? Значит, заговорить, изменить своему слову.
Молча отойти прочь? Сейчас, когда Сворень предлагает повинную? Нет, это было бы и совсем неверно. Это разрушило бы их дружбу уже навсегда.
— Письмо, — сказал Тимофей сухо, по-прежнему не глядя на Свореня и не принимая протянутой руки. — Отдай!
— Письмо? Какое? — Сворень испуганно отшатнулся. — Тимка, да ты что! Нет его у меня.
— Письмо Людмилы.
— Ну, слушай… Припомни. Еще тогда же, в трамвае, поднялись на площадку — и отдал. Ты что, забыл?
Тимофей отрицательно покачал головой. Нет, он не забыл. Про письмо Людмилы он не мог забыть. Сворень глядел на него ясными глазами.
— Письмо в кармане твоих брюк, в правом кармане. Посмотри, — сказал Тимофей. Ноздри у него нервно вздрагивали.
— Правда? — воскликнул Сворень. И коротким рывком вывернул оба кармана. На пол упали складной ножик, скомканный носовой платок, несколько медных монет и огрызок химического карандаша. — Ну, вот! Конечно… нет ничего. И не было… Да ты у себя погляди. Тимка! Ну, я же тебе честно говорю: в трамвае отдал.
И против совести, против воли Тимофей тоже вывернул свои карманы, зная хорошо, что в них нет и не могло быть письма Людмилы.
Сворень недоуменно пожимал плечами, говорил, что ничего не понимает, что готов съесть себя за нелепую шутку с письмом, что если теперь и пропало
Он был так искренен, так раздосадован случившимся, что Тимофей в конце концов уступчиво сказал:
— Ну, ладно!
Другого, лучшего выхода он не видел.
Но вряд ли Тимофей пошел бы тогда на мировую, если бы знал всю правду.
2
А дело обстояло так.
Еще в первый день их размолвки, перечитав письмо Людмилы и убедив себя, что «тени под луной» были не просто тени, что ночь на лугу свое дело сделала, Сворень задумал посоветоваться с Анталовым. Пусть вызовет начальник школы Тимофея к себе и втолкует ему то, что сам он, Сворень, втолковать не сумел. Ведь жаль парня!
И Сворень, немножко злорадствуя и тут же борясь с этим злорадством, нарисовал мысленно такую драматическую картину. Ответит Тимофей своей «занозе». Потом она ему снова напишет. Он — ей, она — ему. Так и пойдет и пойдет. А чем потом все это кончится? Конечно, его, Свореня, Тимофей не будет слушать, хоть в лепешку разбейся. А вот начальника школы ему послушать придется. Анталов — бывший командир полка, в котором они с Тимофеем служили. И не просто командир, а еще и друг комиссара Васенина.
По-служебному коротко Сворень отрапортовал Анталову всю историю Тимофея и Людмилы вплоть до последней их встречи в Худоеланской.
Он не хотел клепать лишнего на Тимофея. Но, рассказывая, он вдруг почувствовал, как все в его рапорте звучит мелко и несущественно. Все, что он говорит, отдает бабьей сплетней. И хотя Анталов пока слушает внимательно, хмурится все больше и больше. Вставляет вполголоса какие-то отдельные словечки, а в этих словечках — явное недовольство.
И Сворень постепенно стал вводить в свой рассказ такие скользкие подробности, которые хотя и сгущали краски, но, по его мнению, хорошо «проясняли» суть дела. Говорил, не желая причинить заведомый вред Тимофею или бросить тень на Васенина. Просто он бессознательно понимал: если в «ту сторону», на ту чашу весов ничего не прибавить — его, Свореневой, чаше ни за что не подняться. Стукнет Анталов кулаком по столу, крикнет: «О-отставить! Какого черта вы тут мне докладываете!» И он, Сворень, погорит в глазах начальства, и задача по спасению Тимофея от грозящей ему беды останется невыполненной.
Анталов холодно выжидал: ну, что еще?
И Сворень полошил на стол письмо Людмилы, невнятно добавив, что «тени, вы сами, товарищ начальник школы, понимаете, какие это тени». Анталов молча прочитал письмо. Посидел, размышляя.
— И ты точно знаешь, что «это» было?
— Точно, товарищ начальник школы! Иначе и не стал бы вам докладывать. Жаль парня, друга, вы же сами знаете его — герой! А любовь с такой…
— Погоди, — перебил Анталов, — ты сейчас утверждал, что Бурмакин по доброй воле отряд беляков на тракт выводил. Я этого что-то не помню. Васенин мне тогда будто бы не рассказывал.