Философский камень
Шрифт:
В этой сумятице навет, приведший к аресту Себастьяна Теуса, отошел на второй план. Епископ, с самого начала противившийся обвинению в колдовстве, презирал россказни о любовном зелье, считая их вздором, но многие городские судьи твердо в них верили, а для простонародья в них и вовсе заключалась вся соль. Мало-помалу, как бывает почти во всех процессах, вокруг которых бушуют страсти обывателей, дело стало двоиться, приобретая два совершенно не схожих между собой облика: обвинение в том виде, в каком оно представляется законникам и церковникам, чья обязанность чинить правосудие; и дело в том виде, какой творит воображение толпы, жаждущей судищ, и жертв. Судья по уголовным делам сразу же отмел обвинение в сообщничестве с кружком блаженных адамитов-Ангелов: поклепу Сиприана противоречили показания шести других арестованных: они видели лекаря только под сводами монастыря или на улице Лонг. Флориан похвалялся, что соблазнил Иделетту, расписывая ей, что ее ждут поцелуи, сладкая музыка и хороводы, которые Ангелы водят, держась за руки, — никакого корня мандрагоры ему не понадобилось; само преступление Иделетты опровергало россказни о снадобье для вытравления плода, которого, как свято клялась сама девица, она никогда не просила и в котором ей никто не отказывал; к тому же Флориан вообще считал Зенона человеком уже старым, который хоть и занимался чародейством, но по злобе своей плохо относился к играм Ангелов и хотел отвадить от них Сиприана. Из всех этих бессвязных объяснений в крайнем случае можно было заключить, что так называемый Себастьян Теус кое-что знал от своего фельдшера о блудодействе, творимом в подземных банях, и не исполнил своего долга,
Гнусная связь лекаря с Сиприаном казалась правдоподобной, однако все, кто жил по соседству с монастырем, в один голос превозносили до небес безупречное поведение и добродетели врача; было даже что-то подозрительное в такой незапятнанной репутации. По обвинению в содомии, возбудившему любопытство судей, учинили дознание и, поскольку старались что-нибудь найти, обнаружили, что обвиняемый в начале своего пребывания в Брюгге свел дружбу с сыном одного из пациентов Яна Мейерса, — из уважения к почтенной семье не стали доискиваться подробностей, тем более что сам молодой человек, известный своей красотой, давно уже находился в Париже, где заканчивал образование. Открытие это рассмешило Зенона — его связь с юношей ограничилась тем, что они обменивались книгами. От сношений более низменного свойства, если таковые и были, не осталось никаких следов. Но философ в своих писаниях очень часто призывал отдаться чувственному опыту, используя все сокрытые в нем возможности, а подобные советы способны привести к самым гнусным утехам. Подозрение продолжало тяготеть над Зеноном, но за неимением доказательств приходилось говорить лишь о грехе помышлением.
Другие обвинения были чреваты опасностью еще более грозной, хотя, казалось, дальше уж некуда. Сами монахи-минориты обвиняли врача в том, что он превратил лечебницу в сборный пункт беглецов, скрывающихся от правосудия. Но в этом вопросе, как и во многих других, Зенона выручил брат Люк; его мнение было совершенно недвусмысленным: дело это от начала до конца — выдумка. Слухи о развратных сборищах в банях преувеличены, Сиприан — просто молокосос, которому вскружила голову хорошенькая девица; врач же вел себя безупречно. Что до беженцев, бунтовщиков или кальвинистов, если они и переступали порог убежища, то ведь клейма на них нет, а у человека занятого есть дела поважнее, чем выспрашивать больных. Произнеся, таким образом, самую длинную в своей жизни речь, монах удалился. Он оказал Зенону еще одну серьезную услугу. Прибирая в опустелой лечебнице, он нашел брошенный философом камень с изображением женских форм и выкинул его в канал, чтобы он не попался на глаза посторонним. Зато показания органиста свидетельствовали против Зенона: дурного о лекаре он, конечно, сказать ничего не может, а все же, мол, их с женой прямо как громом поразило, что Себастьян Теус никакой не Себастьян Теус. В особенности повредило Зенону упоминание о комических прорицаниях, над которыми эти добрые люди в свое время от души посмеялись; они найдены были в убежище Святого Козьмы в шкафу, где хранились книги, и враги Зенона не замедлили ими воспользоваться.
Пока писцы выводили с нажимом и без оного двадцать четыре пункта обвинительного заключения против Зенона, история Иделетты и Ангелов подходила к концу. Преступление девицы де Лос было очевидным — за него полагалась смертная казнь; Иделетту не могло бы спасти даже присутствие отца, но он, задержанный в Испании вместе с другими фламандцами в качестве заложника, только много спустя узнал о несчастье, случившемся с дочерью. Иделетта приняла смерть безропотно и благочестиво. Казнь ускорили на несколько дней, чтобы успеть до рождественских праздников. Общественное мнение теперь переменилось; тронутые раскаянием и заплаканными глазами Красавицы, обыватели жалели эту пятнадцатилетнюю девочку. По правилам Иделетту следовало сжечь живьем за детоубийство, но, уважив ее знатное происхождение, постановили отсечь ей голову. К несчастью, у палача, оробевшего при виде нежной шейки, рука дрогнула: он умертвил Иделетту только с третьего удара и после казни едва спасся от толпы, с улюлюканием осыпавшей его градом деревянных башмаков и капустных кочанов, выхваченных из корзин рыночных торговок.
Процесс Ангелов тянулся дольше: от них старались добиться признаний, которые помогли бы обнаружить тайные ответвления кружка, восходящие, быть может, к секте братьев Святого Духа, истребленной в начале века, — она, как утверждали, исповедовала и практиковала подобные заблуждения. Но безумец Флориан был неустрашим: продолжая тщеславиться даже на дыбе, он утверждал, что ничем не обязан еретическому учению Великого магистра адамитов, Якоба ван Альмагиена, который, ко всему прочему, был евреем и умер полвека назад. Без всякой теологии, собственным разумением открыл он чистейший рай плотских наслаждений. И никакие пытки в мире не заставят его отречься от этих слов. Смертного приговора избежал один только брат Кирен, у которого достало выдержки с начала и до конца, даже во время пыток, притворяться сумасшедшим — как таковой он и был посажен в дом умалишенных. Остальные пятеро осужденных, подобно Иделетте, благочестиво приняли свой конец. Через тюремщика, привыкшего исполнять такого рода поручения, Зенон заплатил палачам, чтобы те удавили молодых людей до того, как их коснется пламя костра, — подобные мелкие сделки были весьма в ходу и весьма кстати округляли скудное жалованье заплечных дел мастеров. Предприятие увенчалось успехом в отношении Сиприана, Франсуа де Бюра и одного из послушников — это избавило их от самого страшного, хотя, конечно, не могло уберечь от страха, которого они успели натерпеться. Зато в отношении Флориана и другого послушника, которым палач не сумел вовремя прийти на помощь, дело сорвалось, и крики их слышались едва ли не полчаса.
Эконома казнили так же, но казнили уже покойного. Как только его привезли из Ауденарде и посадили под арест в Брюгге, друзья, которые были у него в городе, доставили ему в тюрьму яд, и монаха, согласно обычаю, сожгли мертвым, поскольку не могли сжечь живым. Зенон никогда не любил эту подколодную змею, но не мог не признать: Пьер де Амер сумел достойно распорядиться своей судьбой и умер как мужчина.
Все эти подробности Зенон узнал от своего тюремщика, который был излишне словоохотлив; пройдоха рассыпался в извинениях из-за оплошки с двумя осужденными, он предлагал даже вернуть часть денег, хотя, в общем-то, виноватых не было, Зенон пожал плечами. Он облекся в броню полнейшего безразличия — главное было до конца сберечь силы. И однако, эту ночь он провел без сна. Мысленно пытаясь найти противоядие пережитому ужасу, он думал о том, что Сиприан и Флориан, без сомнения, бросились бы в огонь, если бы нужно было кого-то спасти. Самым чудовищным, как всегда, было не столько само происшедшее, сколько человеческая тупость. И вдруг мысль его споткнулась о воспоминание: в молодости он продал эмиру Нуреддину рецепт греческого огня, которым воспользовались во время морской битвы в Алжире и, наверное, с тех пор применяли еще не раз. Случай был самый заурядный: всякий пиротехник на его месте поступил бы так же. Изобретение, с помощью которого были сожжены сотни людей, казалось тогда даже шагом вперед в военном искусстве. Конечно, смерть за смерть, насилия битвы, когда каждый убивает, но и сам может быть убит, несравнимы с обдуманным зверством пытки, совершаемой во имя Бога милосердия; и все-таки сам он тоже был творцом и соучастником злодейств, чинимых в отношении бедной человеческой плоти, — должно было пройти целых тридцать лет, чтобы он почувствовал угрызения совести, которые, весьма вероятно, вызвали бы улыбку у адмиралов и королей. Так лучше уж поскорее покинуть этот ад.
Теологов, которым поручено было перечислить все предерзостные, еретические и откровенно святотатственные положения, извлеченные из писаний обвиняемого, никак нельзя было упрекнуть в том, что они отнеслись к делу недобросовестно. В Германии раздобыли перевод «Протеорий», другие произведения нашлись в библиотеке Яна Мейерса. К величайшему изумлению Зенона, оказалось, что у приора были его «Предсказания будущего». Объединив вместе все названные положения, или, вернее, критику их, философ для собственного своего развлечения начертал картину человеческих взглядов на год 1569 от Рождества Христова, во всяком случае в отношении тех темных областей, в какие
Когда же из области чистых идей ты спускался на извилистые пути человеческого общежития, обнаруживалось, что страх еще более, нежели гордыня, был здесь главною причиною всех гонений. Смелость философа, который призывает отдаться свободной игре чувственных ощущений и не обдает презрением плотские радости, приводила в ярость толпу, порабощенную множеством суеверий и еще в большей мере — ханжеством. И уже не имело значения, что человек, который отваживается на эту проповедь, подчас ведет жизнь более строгую и даже целомудренную, нежели яростные его хулители: считалось непреложным, что нет такого костра или пытки, которые могли бы искупить эту чудовищную разнузданность — именно потому, что дерзость мысли как бы усугубляла дерзость телесную. Равнодушие мудреца, для которого всякая страна — отчизна и всякая вера приемлема на свой лад, также бесило это стадо невольников; ренегат-философ, который, однако, никогда не отрекался от истинных своих верований, был для всех козлом отпущения потому лишь, что каждый из них когда-нибудь, порой сам того не сознавая, втайне стремился вырваться за пределы круга, в плену которого ему суждено умереть. Эта завистливая ярость была сходна с той, какую возбуждает у сторонников порядка бунтовщик, восставший на своего государя: его «Нет!» бросает вызов их всегдашнему «Да!». Но самыми худшими из всех инакомыслящих чудовищ казались те, кто был наделен какой-либо добродетелью: они тем более наводили страх, что их нельзя было безоговорочно презирать.
De occulta philosophia[39]: то, что некоторые судьи упирали на занятия магией, которым он во времена давние или недавние якобы предавался, заставило узника, сберегавшего свои силы и старавшегося ни о чем не думать, размыслить об этом щекотливом предмете, которым он между делом интересовался всю жизнь. В этой области особенно воззрения людей ученых противоречили представлениям толпы. Обывательское стадо одновременно чтило и ненавидело магика, приписывая ему безграничную власть: уши зависти выглядывали и тут. Ко всеобщему разочарованию, у Зенона нашли только труд Агриппы Неттесгеймского, которым располагали и каноник Кампанус, и епископ, и более позднюю книгу Джамбагисты делла Порты, которую его преосвященство также держал у себя на столе. Поскольку обвинение настаивало на этом предмете, монсеньор справедливости ради решил допросить обвиняемого. Если в глазах глупцов магия была наукой о сверхъестественном, прелата, напротив, она беспокоила как раз потому, что отрицала чудо. По этому пункту Зенон отвечал почти искренно. Мир, называемый магическим, соткан из отталкиваний и притяжений, которые подчиняются законам пока еще загадочным, но это вовсе не значит, что они никогда не могут быть постигнуты человеческим разумением. Из веществ, нам известных, пока только магнит и янтарь как будто отчасти приоткрывают тайны, которые никто еще не исследовал, но которые, быть может, однажды изъяснят нам все. Великая заслуга магии и дочери ее, алхимии, в том, что они исходят из единства материи, — некоторые философы алхимического горна даже полагают себя вправе отождествить материю со светом или молнией. Это открывает путь, ведущий весьма далеко, однако все адепты его, достойные этого имени, понимают, какими он чреват опасностями. Механические науки, которыми Зенон в свое время занимался очень усердно, сродственны этим изысканиям в том, что стремятся преобразовать знание вещей во власть над ними и, косвенным образом, во власть над людьми. В известном смысле магией является все: наука о травах и камнях, которая помогает врачу воздействовать на больного и на болезнь, — магия; сама болезнь, овладевающая телом, словно одержание, от которого оно подчас не хочет избавиться, — магия; магия — сила звуков, высоких или низких, которые волнуют душу или, наоборот, успокаивают ее; но особенной чародейной властью обладает ядовитая сила слов, почти всегда куда более действенных, нежели сами явления, что и объясняет некоторые утверждения на сей счет, содержащиеся в «Книге Творения», не говоря уже о «Евангелии от святого Иоанна». Поклонение, окружающее венценосцев, и обаяние церковных ритуалов — это магия, магия — черные эшафоты и зловещий бой барабанов, сопровождающий казни, которые завораживают и приводят в содрогание толпу еще более, нежели самих осужденных. Магия, наконец, любовь и ненависть, напечатлевающие в нашем мозгу существо, которому мы позволяем завладеть нами.
Монсеньор задумчиво покачал головой — в мире, устроенном подобным образом, не остается места личной воле Бога. Зенон с ним согласился, хотя понимал, сколь это для него опасно. После чего каждый высказал свои соображения насчет личной воли Бога — что же она такое, через чье посредничество себя являет и необходима ли она для сотворения чуда. Епископ, например, не видел беды в том, как автор «Трактата о мире физическом» толкует стигматы святого Франциска — тот усматривал в них высшее проявление могущественной любви, которая всегда лепит любящего по образу любимого существа. Кощунственно было считать это объяснение, как считал философ, единственным, а не одним из возможных, Зенон возражал, что никогда не говорил ничего подобного. Из подобающей в диспуте учтивости делая уступку противнику, монсеньор припомнил тут, что прославленный своим благочестием кардинал Николай Кузанский когда-то охладил восторги, вызванные чудотворными статуями и источавшими кровь гостиями; сей достопочтенный ученый муж также утверждал, что мир не имеет конца, и, казалось, предвосхитил доктрину Помпонацци, для которого чудо есть плод одной только силы воображения, коей Парацельс и Зенон объясняют магические видения. Но святой кардинал когда-то всеми силами противоборствовал заблуждениям гуситов и, быть может, нынче не обнародовал бы столь смелых суждений, дабы не создать впечатления, будто он поощряет еретиков и нечестивцев, которых в наши дни развелось куда более, нежели в его время.