Финики
Шрифт:
Когда у июня появились первые усики, и он отпраздновал своё пятнадцатидневие, нас поставили перед выбором. И нам с Алисой, помня о данном слове, не оставалось ничего другого, кроме как сдержать обещания. Хотя, как мне показалось, моя девушка что-то хотела мне сказать, но передумала.
Страшно настолько, что не чувствуешь страха. Он перерастает в первобытный хтонический ужас, который вырывает и жрёт на твоих глазах сердце. Хочется отречься от всего, сказать, что у тебя понос, золотуха и хач двенадцатиперстной кишки, и на негнущихся ногах побежать к ближайшей станции метро. Всего
– Трусишь?
– цедит Молчун, - ты настоящий Дух.
– Пока не время, - проглатывая я свои лёгкие, - ещё не время трусить.
Он курит, и огонёк сигареты, кажется, вот-вот в темноте обожжёт его губы:
– Пока ещё есть время отказаться. Я и один могу сделать. Зачем тебе это?
– В смысле, зачем?
– Жизнью рисковать.
– О сколько подвигов нам день готовит ранний...
– Чего?
– Ничего.
Молчун затягивается:
– Ты слушай. Когда меня убьют, мой труп принесёт много радости. Слёз никто лить не будет, но порадуются черви, травка там. Представь, что я болен смертельной формой рака. Видел фильм же "Достучаться до небес". Вот также и со мной. Так что, если хочешь, можешь идти, я скажу, что мы вместе сделали.
В свете новых обстоятельств сигарета, пущенная в мусорку, приобретает совершенно новые, по-настоящему смертоносные качества.
– Как же идеалы национального социализма?
– Национал-социализм? Да плевать мне на него с высокой колокольни. Я не силен в науках, но, по-моему, это, как говаривал Форест Гамп, полное дерьмо. Судя по тебе и Алисе, оно даже самим национал-социалистам не нужно, а мне уж тем более. Я просто хочу передушить как можно больше всяких гадов. Называй это как хочешь. Если угодно - национал-социализмом. Но, по-моему, это называется по-другому, по-русски. Это называется справедливость.
Я, поглядывая на часы, смежающие стрелки, говорю:
– Так-то да, это и есть справедливость. Но без чётких принципов и критериев, на одной только справедливости далеко не уедешь. Но за хрен ты говоришь это? Ты разве не Молчун?
Он расчехляет, как обойму, новую пачку сигарет:
– Потому что ты человек, которому до пизды все эти идеологические завороты. Тебе надо было просто подписаться под какой-то значимой штукой, чтобы защитить себя, чтобы начать действовать. Ты трус, Дух. Но из той редкой породы трусов, что пытаются найти причину своего страха и победить его. Поэтому я и говорю с тобой. Ник посмеялся бы надо мной и своими мудрёными мозгами разбил бы все мои хилые умственные построения. Лиса бы внимания не обратила. Ты - выслушаешь. Я просто пытаюсь понять вас, молодых, что вами движет. Вы же жизни не нюхали, а уже хотите мир изменить! Я потому и не могу понять, зачем тебе всё это? Раз ты боишься... то, зачем?
Меня снова изобличают, но теперь я уверен в себе.
– Я Алису люблю. Если бы я не пошёл, она бы меня бросила.
– Херня, - авторитетно сплевывает Молчун, - если она готова тебя бросить при каких-нибудь обстоятельствах, значит, между вами никогда и не было любви. Это отговорка. Я был на войне и знаю, когда люди врут.
Я не стал уточнять, какая это была война, и действительно участвовал ли в ней мой собеседник. Молчун достал плоскую фляжку и, профессиональным движением свернув ей горло, предложил мне. Я с вожделением посмотрел на спасительный эликсир, который так часто выручал меня в жизни и... отказался. Я больше не пил.
– Как хочешь. Можешь не говорить, а я выпью, безнадёжному больному это не помешает.
В небе зевала луна и мне, впервые за долгое время, захотелось не пнуть тяжелым кованым ботинком в её жёлтую бочину, а приласкать у себя на груди. Ощущая рядом прямолинейную варварскую силу мужчины, внутри которого собственный ад, заткнувший бы за пояс ад христианский, я начал испытывать к нему чувство привязанности. Если бы Молчун был открытым и весёлым парнем, то я бы еще крепче заперся в темнице своих страхов, которыми не делился даже с Лисом, но так как он скрывал куда как больше, чем хранил я, я отчётливо сказал:
– Я хочу понять, являюсь ли я человеком. Только действие сможет дать ответ. Как только я буду до конца уверен в себе, я смогу ответить и на остальные вопросы. А там и до народной справедливости рукой подать.
– Ты думаешь, она кому-то нужна, справедливость?
Чуть ли не впервые с твёрдой, как гранит, уверенностью, я ответил:
– Мне плевать. Главное, что справедливости хочу я. Главное, что моя душа жаждет воли. А остальные... Остальные примут волю также покорно, как до этого принимали безволие.
Он внимательно посмотрел на меня и, скосив взгляд на светящийся циферблат часов, резюмировал:
– Вот теперь верю. Это по-мужски. И ещё я тебе хотел сказать, прежде чем замолчу...
– Ну?
– Когда настанет момент, а он обязательно настанет. В общем, когда нас прижмут к стенке, и станет вопрос о бегстве, а это вопрос всего лишь времени... Ты это, бросай меня. Чтобы без всякой херни было, типа: "я тебя не брошу", "а как же ты?", "я остаюсь вместе с тобой!" и прочей киношной поебени. Чтобы взглянул в глаза и понял - это конец. Уяснил?
Кивок выражает согласие. Он мог и не приоткрываться передо мной, как дверь в комнату, где занимаются любовью. Я бы всё равно бросил его, когда придет время убегать. Даже в глаза не посмотрю, так как буду сжат ледяными перчатками страха, и изо всех сил буду стараться спасти свою шкуру.
Такой уж я человек.
Время пришло в сказку отправиться. Как перелётные птицы мы на время снились с насиженного места. Отпечатанные листовки сложенными крыльями лежали в нагрудном кармане. Улицы были пусты, как голова чиновника. И даже по мокрому асфальту не пробегали известные мысли о взятке, в виде ленивой полицейской машины.