Фосфор
Шрифт:
Желтая по краям фотография. Капли смеха на очках, на ветровом стекле. Система, понуждающая систематическое устранение - мысль. Попутно возникает дискуссия - правомочно ли, оставляя записанным свой голос на телефонном автоответчике, предлагать корреспонденту сообщение от одушевленного лица. Например: "меня нет дома", "я не могу подойти в данный момент" или - "вы знаете с кем говорите", etc.? Вопрос этот, однако же, невзирая на кажущуюся вздорность, изначально теологичен, ибо неминуемо затрагивает проблему одушевленности, души, ее перемещений и места обитания, касаясь также и "голоса бытия", не говоря уже о рутинных конъектурах относительно присутствия/отсутствия. И впрямь, ежели мой голос достигает твоего слуха через определенный промежуток (или пережиток - переживание в остатке) времени, предполагаемый "дистанцией", ибо ты никогда не я; даже будучи во мне, едином, - достигает ли тебя мой голос, то есть, изначальное мое "я" (во вдохе-выдохе из-речения, в котором между "из" и "речением" пролегает безумное мгновение), и что есть, а не было для тебя, в твоем настоящем приятия мерцающей, искрящейся материи, спеленутой тончайшими шорохами пробуждения, утекающего из тебя вслед зрению, в котором настоящее уже было? Где происходит отождествление нас? Колебание воздушной среды - микроветер, мистическая тетрадь. Но "кто" или "что"? Причем, люди, вовлеченные в повествование, иными словами - персонажи, ничего особенного из себя не представляют, за исключением того, что у женщины, которой отведена значительная роль в действии (существует также портрет: известной формы рот, крупные губы, привычка поправлять плечи платья и т.д., - интимный портрет:
Нужно быть идиотом, чтобы говорить о "продолжении" нового. Что невозможно объяснить художникам. Это совершенно невозможно объяснить даже тем, кто протирает китайской фланелью хрустальные глаза раздавленных рыб в лотерейных барабанах музеев. Шаровая молния застыла, покачиваясь, над дедушкиной рюмкой водки и через несколько минут выползла через окно, где бабушка из-за своей близорукости было приняла ее за одного из демонов, живших у нее в стеклянной банке на кухне и каким-то образом ускользнувшего из-под стражи тараканов. Терракотовый сафьян переплетов, померкшее тиснение кож, медная прохлада секстанта и перламутр черненого серебра, оправляющего разрезные ножи из желтой кости - день ничем не отличается от вчерашнего. Два вида самоубийства (возможно существует больше). Первый - когда твоя воля и желание мира встречаются и разбивают тебя, пытающегося охватить их своим существованием, - стало быть, ты слишком плотен, крепок, грузен, тяжек, и мне не жаль тебя, - подобно рождественской фарфоровой птице. Второе, когда ты внезапно находишь себя в царстве глухоты, когда ничто ничего не отражает, когда устанавливается на некое время самый страшный образ ложного мира: тебя окружает то, что тебя окружает, пальцы переливаются в рыхлое вещество материи, мысль ежесекундно находит единственно верные решения. Вопросов не существует. Ты рожден, ты мертв, ты ешь, ты объясняешь суть явлений, перечисляя их. Либо не перечисляя. Мне не жаль тебя и в этом случае.
Чего, спрашивается, жалеть? Вероятно и некое противоречие между "желанием" и "хотением". Чем сильней желание, тем крепче нехотение. Человек, осознающий это, посвящает себя Деметре. Утро было плавным, словно медленно разворачивающее себя в уподоблениях сравнение. И это было в порядке вещей. Что это: "нет чувств"?.. Нет? Возможно ли "нет"? Но они махали вслед нам подсолнухами, которые золотились, под стать их глазам, иссущенным печалью и, все же, сознанием счастья, которое выпало им; впрочем, одним раньше, другим позже, конечно; а другие так и не сподобились знать, что были наиболее счастливы во времена, когда предполагались как бы другие его, счастья, модели. Но мы уже знаем, как плавное утро вершит свой поворот к соловьиной мгле, когда белоснежна, словно соболь, ночь в гемисфере фарфоровой бересклета пестует фосфор. Осведомлены в той же мере и о фигуре судьбы, и о теории катастроф, проиллюстрированной с большим тщанием ослепительным пульсом систем, опрокинувших расчеты их поведения, порывы ветра так же бьют в лицо мельчайшим песком и хрустящей листвой, когда улица - желтым, и пересохла, как горло, просевая крупчатый воздух. Мотыльковая муть. Я предполагаю следующую прогулку. Мы начинаем с нашей улицы, переходим перекресток в том месте, где на тротуар падает огромная тень ореха, шум которого на несколько минут делает наши голоса совершенно невнятными, затем движемся прямиком к школе, в которой мне довелось учиться уже после всего, и из которой я, точно так же бывал исключен, как из многих других, но о чем упоминать, полагаю, неуместно. Потом скудной рощей шелковиц и неродящих яблонь выходим к неимоверным по своей величине отстойникам химического завода, всегда поражавшим мое, но и его (то есть, мое, иными словами, твое) воображение - к циклопическим квадратам и прямоугольникам, образованным насыпями, наваленными в доисторические времена бульдозерами и, как всегда, исполненным в одних местах перламутровомолочной жижей, в других же поразительным по красоте своего неземного цвета веществом "электрик", лазурно-изумрудным с некой поволокой латунно-золотистой спазмы, отливающего кое-где яшмой, загорающейся в тот же миг, когда отводишь глаза, подобно радужным нефтяным пятнам на солнце, а в-третьих - адско-рыжей плазмой, однако объединенным в единое поле до самого заброшенного стрельбища - одним: устрашающей плоскостью, зеркальностью, в зените которой располагается формула обратного света, Сет. Наивно будет думать в поле этого пространства о хрупко-резных, как сквозное послание, костях какого-то брата или о волосах сестры. Здесь девка косы не чешет, гуси не киркают, здесь намечена наша встреча в полдень. А подальше будет стрельбище, пустые гильзы, ивняк; там, в двух часах ходьбы среди травленой полыни находится другое. Карта стихотворения. Разбитые зеркала листвы. Разбитые зеркала чисел. Лозы окончаний. "Человеческое" смывается с тела, оснащенного чувствами - ни единого отражения в предмете. На необитаемом острове объект заменяет память, то, что направлено в будущее. Решение было принято. Торкватто Тассо впервые посещает Дона Карла в конце 80, во второй раз - в начале 90. Заслуживает внимания фраза о совместном создании мадригалов (и другое также...), стихотворения такие писались обоими и не только о князе, но и об обеих его женах, включая стансы на смерть первой. Гонимый безумием, Тассо мечется от одного двора к другому. Стоит сухая осенняя погода. У Херсона горит стерня. Первый визит. Переписка. Второй визит. Музыканты, надо отдать должное, довольно приличны. Но Монтеверди! Он ведь стал сочинять в пятнадцать... Не пришло время, чьи осколки подобны разбитым зеркалам листвы.
Вопрос (любой вопрос без исключения) о поэзии неминуемо влечет за собой нескончаемое количество всевозможных вопросов, цепи которых сплетаются в ткань некоего бесконечного пространственного вопрошания, которое в свой черед предстает действием странного странствия, блужданием, постоянно отделяющим от иллюзорной возможности хотя бы одного, частичного ответа на какой-либо из них, а потому я говорю о пространстве, поскольку ни время их кажущегося разрешения в предположительных таксономиях, ни время их мерцающего в замещениях и перетекании бытия несущественно, или же - мера его становится чистейшей абстракцией, когда речь идет о скорости, доводящей мир до одновременности, в которой движение не предполагает никакой цели, выползая из себя, объемля себя постоянством в необязательных пределах гравитации и зерен пространства.
Поэтому, когда я возвращался, воспоминания о ветре, к которому я был столь близок, о всепроникающей скорости, пеленавшей в неподвижность, помогали проходить сквозь игольное ушко сна, и помогали не раз и не два.
И дело обстояло не столько в том, что необходимо было избавиться от неких мыслей или же от забот, монотонно разворачивающих свои веера, стоит лишь открыть глаза, - исписанные постоянно удаляющимися от понимания, однако безусловно отчетливыми внешне предписаниями, сколько в том, чтобы превозмочь ничем не заполняемую пустоту, когда ни воспоминаний, ни легких в очертаниях, живущих где-то между прошлым и будущим, образов, ни бесконечного нисхождения к судорожному вздрагиванию, отделяющегося от тебя тела, - только тлеющие цветы неуспокоенного под веками зрения, вышедшего из берегов вещей из привычных, создающих их пределов. Но превозмочь или превзойти не означает "наполнить", напротив. Что означает для меня мой день рождения? Зачатие? Письмо в данный момент или то, что в этот же миг возникает встреча моей мысли с тем, что ей не подвластно и что меж тем есть ее начало, - но моя ли эта мысль, мне ли довлеет вопрос? Какие последствия предполагают сочетания тех или иных чисел и месяцев? Значит ли это к тому же, что я обречен на встречи лишь только с одними, но никак не с другими, или что-то иное? Предполагает ли, что при встрече я не смогу тебя понять? История разворачивается стремительно.
А потому, как многие вещи уже не имеют значения, - во всяком случае, влияние их на настоящее сведено к минимуму, - не преувеличивая, могу сказать, например, что ливень, обрушившийся сорок лет тому назад на сад, ливень и молния,
И ветер, который беззвучно подступал к изголовью - лишь он один мог отсечь ненадолго... не тягостное, впрочем, но нескончаемо сужающееся отсутствие пространства, времени, сна, где терялся смысл даже элементарного сопротивления чему бы то ни было и утрачивался контроль над смыслами как таковыми. Повествование от лица женщины. Природа иного желания? Угадана? Есть ли всегда? Предложение обретает себя в уклонении от описания. Мысль возможно уточнить: да, лист, не имеющий сторон. Если любишь меня (светло-зеленая влага утреннего солнца, каштаны, достигающие подоконника, можно пропасть в них или возвратиться известной тропою сентиментального путешествия с такой же легкостью, с какой исчезновение исчезает в себе)... И помедлив, с заметным усилием: "если я люблю тебя...да, - следовательно, мы не должны расставаться". В одной из последних глав становится ясно, что приведенный выше монолог является вымышленным вдвойне. Между главами. Приближение птиц и зеленая влага, раскрывающая белому код его применения. И мы не расставались. Прошло более четверти века. Увлечение мелкими вещами. Иной раз воспоминание касается этого неподвижного порождения воображения, призрака, ставшего воспоминанием и, таким образом, ставшего реальностью, уходящей в безответное безмолвие каких-то отчетливых стен, очертаний, последовательности действий, уже не пропускающих в свое вращение. Состоять из вещей. За затылком. Написание стихотворения. Ей нет еще и пятнадцати, когда родители выдают ее замуж. Дальше. Но Фредерико Карафа де Сан Лючидо мертв. Вместе с тем, донна Мария дает достаточно оснований, чтобы судить о ее плодовитости. Гонимый безумием Тассо (музыкальный ряд стерт) перемещается от одного двора к другому. Музыканты замечательны. Вдобавок ко всему Фабрицио Филомарино, воистину ангельская лютня. А Рокко Родио? Чем его репутация ниже? Да, как теоретика. И композитора. Вот, они снова кружат, снижаются... барабанные перепонки вот-вот лопнут. Страннее всех ведет себя Доменико Монтелла. Он же пишет Сципиону Церете: "право, меня настораживает, - впрочем, я не настаиваю на слове "настораживает", - эта скрытая, однако достаточно откровенная для пытливого слуха, тяга к хроматизму. Мне мнится в этом некое затаенное противоборство иного представления связующей гармонии". Дата не проставлена. И началом их отношений были глаза, излучавшие послание, коих знаки не нуждались в истолковании. Затем уста произнесли то, что руки, послушные их воле, запечатлели в письмах, коими они обменялись. Но кому ведомо начало их гибели, чья нить вела сквозь кратчайшее, но от того не менее сладостное блаженство - и не им же, коим промысл уготовил столь странное испытание в ужасающей смерти, подозревать о ее истоках. Сады Дона Гарсиа Толедо. Лаура Скала: нет, все так нерезко, нечетко. Недавно. Затем возникает черед дяди, пораженного ее красотой в самое сердце и в тайном сокрушении переживающего свои низкие чувства по отношению к племяннику.
Любой вопрос о поэзии включает ее вопрошание о самой себе. И это есть ее основная чистейшая стратегия: действие включения вопрошания в горизонты, которыми она же и является. Постольку, поскольку поэзия состоит не из слов, в ней нет слов, ее дискурс сравним разве что со сквозняком, со сквозным пролетом каждого слова сквозь каждое. Высказывание (то есть, то, что улавливается и оседает в структурах знания, и что в итоге дает возможность о ней говорить даже сейчас) образует лишь карту направлений, подобно "образу", медленно выгорающему на сетчатке логики. И который воображение в силу своей, той или иной, предрасположенности успевает наделить значимостью. Перфорация памяти. Но что не существенно для сознания, подобно росе выступающего на коре вещей и испаряющегося вместе с вещами. Скорость чего сравнима только со смехом, и что не означает вовсе каких-то конвульсий, мышечных спазм и характерного звука. Смех равен ребенку, вглядывающемуся в огонь и смутно осознающему: а) что огонь не отбрасывает тени, б) что отвернись он в сторону, и смутное, как гул, беспокойство вновь исполнит его, поскольку вместе с пламенем он утрачивает (и все чаще и чаще) в себе его сквозящую пустоту, возвращаясь в "рай детства", в преддверие зеркала, к языку, "состоящему из слов", к себе, лелеющему странствие-самоубийство, обреченному глядеть из себя, - Паноптикон мяса, костей, сухожилий, связанных в узел "восприятия" - на коже которого и в мозгу постепенно проявляется мушиный рой "я", этих безродных Эриний, чьи иглы день за днем будут пришивать его рассудок к слову-вещи-форме-смыслу, превращая неуклонно его в размалеванное яйцо куклы, хранящей в себе нескончаемое число таких же, со всей безупречностью повторяющих друг друга: такова бесконечность или Красота, "возвышающая дух" не в пример величественной поре пристальной дикости, когда, рассеянный пылью, идущей со всех сторон, уходящей во все стороны (и что тогда "направления" высказывания?), парил,
не зная ни границ во тьме, ни тьмы, чей свет не имеет тени.
Он мог сказать тогда, что любит траву, пробивающуюся сквозь асфальт, что хрустящие страницы сгорающих у керосиновой лампы журналов с изображениями нескончаемого разрушения (в голову приходит сравнение с вышедшей из-под контроля химической реакцией), пива, шелковых женских ног, тысячекратно увеличенных вирусов, напоминающих работы Филонова, автомобилей, голых тел в различных проекциях и связях, - и наскальная живопись, гниющий Ленинград, соринка, проплывающая с легкой слезливой резью по глазу - суть одно и то же. Его очаровывают почти неуследимые изменения цвета на стенах, и трудно оторвать глаза от коричневозеленоватой прохлады просторных и гулких объемов между домами, прозрачных, словно звук, рожденный слухом. Dear Nick, do you remember that sunny emptiness in Drezden? What had happened with us there? just only becouse of our fathers where colonels? O fascinating speed of an immobility.
Он мог бы сказать, что к его щеке прикасается нежность всегда отсутствующего мира, об отсутствии которого ему больше всего хотелось бы сказать, поскольку таинственное не-отражение порой не может оборвать даже пробуждение, не переходящее в бодрствование. Что же касается предварительного ознакомления с историческим материалом, то град, выпавший 2 мая 58 года и побивший цветущие яблони, кажется ему достаточно веским фактом последующего возвращения к теме (тени) Джезуальдо. Вышесказанное взято в качестве примера бесспорно романтического понимания речи. Однако не составляет труда превратить его в иную иллюстрацию иного положения, допустим, о поэзии как о неотъемлемой части идеологического процесса - идеи самоубийства, но, если Власть стремится... стать недрами вещей... Прекращение понимания.