Фотография
Шрифт:
…Керосинная лавка находилась на территории скобяной лавки, только туда, вглубь огородных рядов, и заходить в неё надо со стороны проулка.
Скобяная лавка хоть и называлась скобяной, но на поверку таковой не была. Не продавались в лавке скобы, мужики пользовались скобами в своей, деревенской кузнице кованными. В местной кузнице изготавливались и домовитые топоры-царьки, языкастые лопаты, вилы-зубоскалы.
А в лавке той продавали гвозди; торговали ситцем, – лежит в ней, вот уж лет пять, два тюка ситца, уменьшаются понемногу, берут люди с большого достатка; монпансье продают, петушков на палочке,
Лавка керосинная – землянка, ее деревянная двухстворчатая дверь, оббита листовым железом. Емкости, в которых хранится керосин, врыты в землю. Керосин Илья Никифорович собственноручно отпускал, никому не доверял. Он черпал керосин из жбана специальным черпаком на длинной ручке.
В селе был определён день недели отпуска керосина, это был вторник. За керосином всё больше бабы, девки да девочки ходили, по той простой причине, что хозяин наказывал мужикам не ходить: смолят самокрутки, того и гляди, до пожара недалеко. Мальчишек он тоже особо не жаловал, и, как узнает, что который уже балуется куревом, – отказывал тому продавать керосин. На той неделе наказывал Коркиным: Яшку ни в коем разе за керосином не посылать.
Отец с матерью, конечно, знали, что сын курит, помалкивали, – сходить за керосином некому будет. Матери все некогда, как белка в колесе, по дому; дочь Дашенька маленькая. Вот и ходил Яшка, пока сам Аксенов не отказал им.
Из мужиков вот только старик Спиридон Иванович Варнаков и ходит за керосином, и то только, что он в родстве Илюше Аксёнову, да так какой мальчонка маленький за материну юбку прицепится.
Пойти за керосином для деревенской женщины – своеобразный поход на люди: баба и платок поновее оденет, и грязный передник снимет, и обувку рваную сбросит.
Да не в каждой ещё семье пользуются керосиновой лампой, есть семьи, которые ещё, живя в скудости, пользуются жировиком или даже лучиной. И те, кто уже завёл керосиновую лампу и моду жить при керосине, могли неделю-другую прожить и без керосина, если из денег выбивалась семья.
Керосин использовали экономно, лишний раз и не зажигали лампы, берегли каждую каплю. Да и брали понемногу, приходили с бидончиками литровыми или полутора литровыми. Иной раз и ужинали, по старинке, – в потёмках, а что: мимо рта не пронесёшь. И считалось, да так оно, и в самом деле, было, что тот, кто пользуется керосином, живёт в достатке. А Аксёновы, говорят, щепки для разжигания печи в керосин макают. Правда-нет, но люди говорят.
Сама же керосиновая лампа была не только неким доказательством достатка, но и украшением крестьянской избы, вон она какая нарядная! – в кружевном ободочке, как девка в кокошнике.
Со временем мужики научились свои цигарки крутить козьими ножками и прикуривать от стекла лампы, у них это как-то манерно, по-городскому что ли, получалось.
Старики приговаривали:
– Чё чичас не жить! – Засветят лампу, – и светло, как днём; хошь – рубаху шей, хошь – вшей ишши.
В землянку-лавку Илья Никифорович по одному человеку зазывал. Необычность прохладного помещения в летнее знойное время, полутьма, запах керосина, – то был запах города, оттуда эта мода пришла, – не объяснимым образом воздействовал на воображение иной девки-бабы, – кружил голову, окрылял.
Сноха
– Мне после керосинной лавки всегда хочется за цветами в поле сбегать, – избу украсить, красоту навести, как в городе… чугунки намыть, песочком их на озере поскрести.
Однажды с какого-то бидончика капнула капля керосина в лужу и разлилась, играя всеми цветами радуги. Считай, всё село тогда побывала у той лужицы, все хотели посмотреть на радугу, лежащую на земле. Вот только грязь вокруг той лужицы вперёд недовольно и зло морщилась; корёжило её, корёжило, а потом она исчезла, вытоптанная, растасканная ногами. В лужице, – радуга, – красотище! Чудо-чудное!
…В дни приезда фотографов у керосинной лавки бабы вот какой разговор вели.
– Ой, бабоньки, как я на карточку хочу сняться, – говорила, сладко потягиваясь и тряся юбкой, крутобокая, ядрёная сноха Самойловых.
– И моя пустоголовая сноха, Клавка, вижу, тож засобиралась сниматься: стеколко своё из сундука достала, зенки свои в него лупит, да бровь слюнявит… тьфу… – жужжала на ухо рядом стоящей бабе старуха Козина.
– Надоть в церкву сходить, у батюшки спросить, можна-нет сниматься, а то снимитесь, а потома че-нибудь да сдекаватся с вами, – научала набожная бабка Степанида. А её особо никто не слушал, – тарабанил каждый своё.
– Говорят, уж Аксёновы снялись…
– А чё им не сниматься… поди, и не на одну.
– Мамка, мамка, исти хочу, – теребил-тянул подол своей мамки чумазый, как чертёнок, мальчонка лет пяти. Мамка вся была поглощена разговором и не слышала его. Да и пришла она сюда одна, – сынишка уж следом за ней прибежал, – она его ещё и не видит. За юбку кто-то потянул, дак она подумала, – опять, как в прошлый раз, – телок шмаковский прибежал. Отшатнулась от «телка» женщина, да еще рукой по юбке провела.
Телок шмаковский, бестолковый, за подолами таскается и жуёт их, скотинка малорогая. У самой-то шмачихи уж вся юбка в заплатах, а ведь одела она её, как и многие, вот только на Пасху, новёхонькую.
Маленькая миленькая девочка четырёх лет, Любашка Жукова, выглядывая из-за юбки своей мамки, показывала язык этому мальчонку. Покажет да спрячется за мамку; выглянет – да опять, а тот не обращает на неё внимание. Девочка недоумевает: утром, когда она с бабушкой выпроваживала гусей на лужок, держа в одной руке прутик, за вторую руку ее тянула бабушка, так как Любашка не поспевала за бабушкой и гусями, которые проголодались за ночь, и чуть ли не на крыльях летели на луг, – поскорее набить свои зобы. Не поспевала Любашка тогда за бабушкой и гусями, но зато девчушка успевала показать язык Кольке, а тот в ответ показывал кулак. А сейчас он, почему-то, даже не смотрит в её сторону.
– Ой, бабоньки, страхи-то каки: огнище, говорят, так и выскакиват, так и выскакиват из энтой штуковины, – так и пышет змеина.
– Осподи, осподи… – крестилась бабушка Степанида.
– Тама не огнище, а пташка вылетает, – проговорила, вся покраснев, скромница Марфуша Крахалёва, – девочка-подросток.
– Молчи, девка… уж больно много знашь, – заворчала на девчушку бабка Сидориха, шелохнув своим широким, как полок в бане, задом.
– Мамка, мамка, исти хочу, – всё канючил мальчонка.