Франц Кафка не желает умирать
Шрифт:
Унывать Роберту не приходилось. Постояльцы санатория смеялись, пели, а порой даже танцевали под звуки гитары капитана. И то, что по идее надо бы назвать страданием, выглядело далеко не так однозначно.
Писатель показал ему отрывок из письма своему другу Максу Броду, в котором рассказывал о своем пребывании в санатории: «По сути, я общаюсь лишь со студентом медицинского факультета, все остальные уже потом. Если от меня что-то кому-то надо, говорят ему, если же надо что-то мне, тогда я сам к нему обращаюсь». А в письме своей сестре Оттле, которое тоже дал ему почитать, рассказывал о «высоком, сильном, широкоплечем, белокуром молодом человеке, чуть ли не крепыше, с ликом юноши,
Роберт видел, что ему становится лучше. Лихорадка отступила, кашель совсем прошел, он снова набрал вес. Рядом с ним был человек, способный утолить любые тревоги, с которым к тому же можно поделиться радостью. Слова писателя он буквально пил пригоршнями. И любил нового друга как брата – его собственного в 1917 году взяли на Русском фронте в плен, и выехать из Советского Союза он после этого не мог.
Тем весенним майским утром несколько курортников – Глаубер, фройляйн Гальгон, Ирина и доктор Стрелингер – отправились погулять в лес. Будто радуясь погожим денькам, небо ярчило синевой. Они безмятежно вышагивали по мшистому ковру, кое-где покрытому куртинками тающего снега, – дамы в легких вязаных фуфайках поверх платьев, господа без галстуков и с непокрытой головой.
– Капитан будет жалеть, что не захотел с нами пойти! – воскликнул Глаубер.
– Сегодня самый прекрасный день в моей жизни! – без конца повторяла фройляйн Гальгон, поворачиваясь на каблуках и кружа юбкой.
Смешиваясь с радостным пением птиц, над долиной летел перезвон протекавшей внизу речушки.
Кафка еле передвигал ноги, будто эта короткая прогулка лишила его последних сил. Если молодой человек за эти несколько недель окреп, то состояние здоровья писателя ничуть не улучшилось. Напротив, его болезнь, по-видимому, еще больше усугубилась, и он тащился за остальными с большим трудом. Роберт вернулся и пошел с ним рядом. Ему не терпелось узнать, не мог бы друг отложить свой отъезд в Прагу и еще какое-то время побыть здесь.
– Срок моего пребывания в санатории подходит к концу 20 мая. Домашние в один голос умоляют меня остаться. А Стрелингер и вовсе грозит, что, если вернусь в Прагу, меня может ждать летальный исход. Только вот как я обращусь на службе за еще одним больничным, которые мне и так уже платят только наполовину?.. Если бы болезнь усугублялась из-за моего пребывания в конторе, такой поступок еще можно было бы объяснить. Но ведь в действительности все обстоит как раз наоборот – контора в аккурат задержала ее развитие. Стрелингер утверждает, что поражение легких пошло на спад, причем сразу наполовину! Хотя лично я скорее сказал бы, что мне стало вдвое хуже! Раньше у меня никогда не было таких приступов кашля, я так не задыхался и не чувствовал себя таким слабым…
Теперь они шли, не говоря ни слова. Даже малейшее усилие со стороны писателя отдавалось тревожной одышкой и окрашивало лихорадочным румянцем щеки, обычно оттенка слоновой кости. Но хотя серый костюм болтался на нем еще больше, чем в день их знакомства, при взгляде на него по-прежнему казалось, будто от него исходит какая-то сила. «Смерть, взявшая небольшую передышку», – подумал Роберт. И, пытаясь прогнать это видение, заявил:
– За завтраком Глаубер задал вопрос, вызвавший на моем лице улыбку. Он спросил, какие три желания я выбрал бы, будь у меня возможность их осуществить. Я ответил, что, во-первых, хотел бы познать страстную любовь. Во-вторых, опубликовать роман. А в-третьих переехать жить в Прагу…
– Опубликовать роман? – удивился писатель.
Это зависит только от него самого. Потом, правда, можно будет постучать в дверь редактора, опубликовавшего что-то из его текстов, попросить господина
– Я настоятельно рекомендую вам провести полгода зимних холодов в Германии… Прага обладает самой что ни на есть призрачной притягательностью, а Берлин выступает весьма достойным лекарством от нее. Лучше уж засаленные улочки еврейского квартала в Берлине, чем площадь Старе Место в Праге… Если бы о трех желаниях спросили у меня, я бы в первую очередь хотел выздороветь, пусть даже не до конца. Врачи мне все обещают, но лучше почему-то не становится. Во-вторых, мне хотелось бы отправиться жить в какую-нибудь южную страну, хотя и не обязательно в Палестину. В первый месяц пребывания здесь я много читал Библию, хотя теперь уже нет. Третьим в списке шел бы какой-нибудь мелкий промысел или кустарное ремесло… Как видите, я не очень-то притязателен, даже жену и детей в свой перечень не включил…
– Вы можете обходиться малым потому, что смыслом жизни для вас стала литература…
– Да, правда ваша, литература действительно помогает мне жить. Но если по справедливости, то из-за нее я живу какой-то невразумительной жизнью, не очень-то отличающейся от небытия. Посвящая всего себя сочинительству, порой чувствую себя так, будто никогда и не жил. Будто всю жизнь умирал, кропая все новые и новые строки. И вот теперь вскоре, похоже, умру уже по-настоящему… Писать для меня – единственно возможная модель существования. Для этого мне требуется одиночество – только не отшельника, а скорее мертвеца. С этой точки зрения сочинительство сродни смерти, и, подобно тому, как из могилы нельзя поднять покойника, так и меня ночью нельзя оторвать от рабочего стола…
– Но если так, то, может, существует другая, не столь разрушительная форма творчества?
– Мне известна только такая: писать по ночам, чтобы не сойти с ума, когда тревога охватывает с такой силой, что не дает уснуть… Хотя из этого еще никоим образом не следует, что, когда я не пишу, мне живется лучше. Если по правде, то писатель, перестав писать, превращается в чудовище. Я сочинительством свои ошибки так и не искупил. И всю жизнь жил умирая.
Роберт молчал. Все услышанное, с одной стороны, завораживало его, с другой – пугало. Решив поговорить о чем-нибудь не столь болезненном, он спросил писателя, нашел ли тот время пробежать глазами несколько его собственных текстов, переданных ему несколько дней назад, особенно перевод с венгерского на немецкий рассказов Фридьеша Каринти.
– Мне они доставили огромную радость! Ваши переводы великолепны! Как насчет того, чтобы передать их моим издателям? Я за вас похлопочу.
Роберт с восторгом согласился и вернулся к своему предложению перевести на венгерский «Превращение» и «Приговор». Но услышал в ответ, что за решение этой задачи уже взялся прозаик Шандор Мараи.
– Но я могу попросить своих издателей, особенно Курта Вольфа, поручить вам перевести на венгерский другие мои произведения, – добавил писатель.
Роберт опять его поблагодарил. Ему уже давно не давал покоя еще один вопрос, на этот раз технического плана – вопрос начинающего именитому мэтру. Сколько недель понадобилось Кафке, чтобы написать «Приговор», рассказ, читанный и перечитанный им много раз, замысел которого ему казался просто идеальным?
– Эту историю я написал за одну ночь, – вспомнил Кафка, – с 10 часов вечера 22 августа 1912 года до 6 утра 23-го. Так долго сидел за столом, что потом никак не мог встать, ноги затекли… События разворачивались на моих глазах, я летел вперед, разрезая форштевнем воду. Но порой казалось, что меня давит к земле вес собственного тела. А последнюю фразу я написал, когда уже рассвело. Писать только так и можно – полностью открывая душу и тело.
– Вас не шокирует, если я скажу, что за главным героем произведения Георгом Бендеманом проглядываете вы сами?