Фрегат "Паллада".
Шрифт:
Это и есть знаменитое кальсадо, или гулянье, о котором говорил мсье Demien.
Проехав раза два по нем взад и вперед, я отправился в отель. Кальсадо не уйдет; да хоть бы и ушло – не беда: это та же Москва, Петербург, Берлин, Париж и т. д. В фонде уж опять накрыт длинный стол, опять заставили его двадцатью блюдами, всё почти теми же, что и за обедом, кроме супа. Это называется пить чай, а чаю не видать. Вскоре, один за другим, собрались все – и наши и чужие. Завязался живой и шумный разговор, рассказ, кто что видел, слышал. Я ушел на балкон и велел туда принести себе чай. Боже мой, какая микстура! Полухолодный, темный и мутный настой, мутный от грязного сахарного песку. В Маниле родится прекрасный сахар и нет ни одного завода для рафинировки. Всё идет отсюда вон, больше в Америку, на мыс Доброй Надежды, по китайским берегам, и оттого не достанешь куска белого сахару. Нужды нет, что в двух шагах от Китая, но не достанешь и чашки хорошего чаю. Я убеждаюсь более и более, что иностранцы не знают, что такое чай, и что одни русские знают в нем толк.
Ночь
"Ваше высокоблагородие! – прервал голос мое раздумье: передо мной матрос. – Катер отваливает сейчас; меня послали за вами". На рейде было совсем не так тихо и спокойно, как в городе. Катер мчался стрелой под парусами. Из-под него фонтанами вырывалась золотая пена и далеко озаряла воду. Через полчаса мы были дома.
24-го февраля.
Я уж давно живу у Демьена в отели. Наши приезжают утром и к вечеру возвращаются на фрегат. На другой день прихода нашего хотел было я перебраться в город, но к нам приехали с визитом испанцы. Дома были только вахтенный офицер да еще очень немногие, кого удерживала служба. Я с Фаддеевым укладывался у себя в каюте, чтоб ехать на берег; вдруг Крюднер просунул ко мне голову в дверь. "Испанцы едут", – сказал он. "Бог с ними!" – отвечал я. "Примите их, сделайте одолжение", – просил он. "Что я с ними буду делать?" – "А я еще меньше вас". Но разговаривать было некогда: на палубу вошло человек шесть гидальго, но не таких, каких я видел на балконах и еще на портретах Веласкеца и других; они были столько же гидальго, сколько и джентльмены: все во фраках, пальто и сюртуках, некоторые в белых куртках. "Commendante de bahia!" – сказал мне один из гидальго, показывая на высокого и красивого мужчину с усами. Но "commendante de bahia" ни по-французски, ни по-английски не говорил, по-русски ни слова, а я знал по-испански одно: fonda, да, пожалуй, еще другое – muchacho, которое узнал в отеле и которое значит мальчик. Теперь к моему лексикону прибавились еще два слова: fuego – огонь, anda – пошел! К счастью, с ним были, между прочим, два молодых человека, которые, хотя очень дурно, но зато очень скоро говорили по-французски. Один Vincento d'Abello, сын редактора здешней газеты, сборщика податей тож, другой Carmena, оба они служили и по редакции и по сбору податей.
Я до сих пор имею темное понятие о том, что такое "commendante de bahia" – начальник залива в переводе. Вчера утром уж был у нас какой-то капитан над портом, только не этот. Что ж это еще? Им показали фрегат, вызвали музыку, угощали чаем, только не микстурой, а нашим, благовонным чаем. Они заговорили о турках, об англичанах, о синопском деле, о котором только что получено было известие. А я им о Коррехидоре, острове, лежащем у входа в залив, потом о сигарах. Они обещали мне полное покровительство для осмотра фабрики и для покупки сигар.
Только на другой день утром мог я переселиться в город. Приехал барон Крюднер с берега с каким-то китайцем. Но какой молодец этот китаец! большие карие глаза так и горят, лицо румяное, нос большой, несколько с горбом. Они проходят по палубе и говорят чистейшим французским языком. "Вот французский миссионер, живущий в Китае", – сказал барон, знакомя нас. Мне объяснилось вчерашнее явление за городом. "Вы здесь не одни, – сказал я французу, – я видел вчера кого-нибудь из ваших, тоже в китайском платье, с золотым наперсным крестом…" – "Круглолицый, с красноватым лицом и отчасти носом… figure rubiconde?" – спросил француз. "Да, да!" – "Это наш епископ, monseigneur Dinacourt, он заведывает христианами провинции Джеджиан (или Чечиан, или Шешиан) в Китае; теперь приехал сюда отдохнуть в здешнем климате: он страдает приливами к голове. Хотите побывать у него? Он будет очень рад и сам явится к вам". – "Очень рады". – "И к испанскому епископу". – "Мы бы очень желали… особенно интересно посмотреть здешние монастыри". – "И прекрасно: monseigneur Dinacourt живет сам в испанском монастыре. Завтра или – нет, завтра мне надо съездить в окрестности, в pueblo, – послезавтра приезжайте ко мне, в дом португальского епископа; я живу там, и мы отправимся".
Отель был единственное сборное место в Маниле для путешественников, купцов, шкиперов. Беспрестанно по комнатам проходят испанцы, американцы, французские офицеры, об одном эполете, и наши. Французы, по обыкновению, кланяются всем и каждому; англичане, по такому же обыкновению, стараются ни на кого не смотреть; наши делают и то и другое, смотря по надобности, и в этом случае они лучше всех.
Мне не раз случалось слышать упреки, что мы не очень разговорчивы в публичных местах с незнакомыми, что вот французы любезнее всех и т. п. Справедливы ли такие упреки? Для чего навязывать какому-нибудь народу черту, какой у него нет в нравах? Англичане вовсе не говорят в публичных местах между собою. "Оттого у них и скучно, в их собраниях", – скажете вы. Совершенно справедливо: едешь ли по железной дороге, сидишь ли в таверне, за обедом, в театре – молчание. Но зато англичане не беспокоят друг друга в публичных
Уж не знаю, что хуже: молчать или разговаривать вот этак? Впрочем, если заговоришь вот хоть с этим американским кэптеном, в синей куртке, который наступает на вас с сжатыми кулаками, с стиснутыми зубами и с зверским взглядом своих глаз, цвета морской воды, он сейчас разожмет кулаки и начнет говорить, разумеется, о том, откуда идет, куда, чем торгует, что выгоднее, привозить или вывозить и т. п. Болтовни, острот от него не ждите. От француза вы не требуете же, чтоб он так же занимался своими лошадьми, так же скакал по полям и лесам, как англичане, ездил куда-нибудь в Америку бить медведей или сидел целый день с удочкой над рекой… словом, чтоб был предан страстно спорту. "Этот спорт, – заметил мне барон Крюднер, которому я всё это говорил, – служит только маской скудоумия или по крайней мере неспособности употребить себя как-нибудь лучше…" Может быть, это правда; но зато как англичане здоровы от этих упражнений спорта, который входит у них в систему воспитания юношества!
Мы пошли ходить по лавкам, накупили тонких соломенных шляп и сигарочниц. Заметив большое требование, купцы, особенно китайцы, набивали цену на свой товар. Дюжину посредственных сигарочниц они продавали за три доллара – это еще дешево; но за другие, побольше, мягкие, тонкие и изящные, просили по три доллара за штуку и едва соглашались брать по полтора. Что может быть лучше манильской соломенной шляпы? Она тонка и гладка, как лист атласной почтовой бумаги, – на голове не слыхать – и плотна, солнце не пропекает через нее; между тем ее ни на ком не увидишь, кроме тагалов да ремесленников, потому что шляпы эти – свое, туземное изделье и стоит всего доллар, много полтора. Львы носят черные шелковые, как я сказал; просто джентльмены – низенькие некрасивые шляпы, грубой китайской соломы, которые продаются по три доллара. Манила знаменита еще изделиями из волокон пины, ананасовых кореньев. Из этих волокон делают материи, вроде кисеи, легкие, прозрачные, и потом носовые платки, те дорогие лоскутки, которые барыни возят в вечерние собрания напоказ и в которые сморкаться не положено. Я долго не догадывался, что это за товар продает всякий день индианка на полу в галерее нашей отели. Около нее всегда толпились некоторые из женатых моих спутников.
Мы ходили из лавки в лавку, купили несколько пачек сигар – оказались дрянные. Спрашивали, по поручению одного из товарищей, оставшихся на фрегате, нюхательного табаку – нам сказали, что во всей Маниле нельзя найти ни одного фунта. Нас всё потчевали европейскими изделиями: сукнами, шелковыми и другими материями, часами, цепочками; особенно француз в мебельном магазине так приставал, чтоб купили у него цепочку, как будто от этого зависело всё его благополучие.
Измученные, мы воротились домой. Было еще рано, я ушел в свою комнату и сел писать письма. Невозможно: мною овладело утомление; меня гнело; перо падало из рук; мысли не связывались одни с другими; я засыпал над бумагой и поневоле последовал полуденному обычаю: лег и заснул крепко до обеда.
После обеда мы с бароном Крюднером отправились в окрестности. По дороге мы останавливались в двух церквах. В одной – в предместии Бинондо, за мостом, да в другой – уже за городом, при въезде в индийские деревни. У ограды первой встретился нам иезуит в черной рясе, в черной шляпе с длинными-предлинными полями – вы знаете эту шляпу. Иезуит поклонился нам: "Don Basilio!" – протяжно пропел мой спутник, отдавая поклон. Церковь совсем нового стиля, чисто итальянского, без всякой примеси готического и мавританского. Внутренность расположена крестом. Образов меньше, нежели скульптурных изображений. Иисус Христос, в фиолетовой бархатной рясе, несущий крест, с терновым венком на голове, Божия Матерь с Младенцем – все эти изображения сделаны из воска, иные, кажется, из дерева. Я не скажу, чтоб это возбуждало благоговение… напротив. Вечерняя молитва кончилась, но в церкви было довольно молящихся. Несколько испанок в черных, метиски в белых мантильях и полосатых юбках; они стояли на коленях по две, по три, уткнувшись носами в книгу и совсем закрывшись мантильями. Напрасно мы ждали, не взглянут ли они кругом себя, но ни одна не шевельнулась, и мы не могли прочесть благоговения или чего-нибудь другого на лицах их. Мальчишки стояли на коленях по трое в ряд; один читал молитвы, другие повторяли нараспев, да тут же кстати и шалили, – всё тагалы; взрослых мужчин не было ни одного. Священник исповедовал мальчика лет десяти, который, стоя на коленях, шептал ему на ухо. Священник задумчиво слушал, и как долго: всё время, пока мы были в церкви! В другой церкви то же самое, только победнее. Ни одной испанки или метиски, всё тагалки. Также много деревянных фигур, работы очень грубой.