Фрекен Смилла и её чувство снега (с картами 470x600)
Шрифт:
Я тихо лежу, глядя на него так, как раньше никогда не смотрела. Он шатен, в его волосах несколько седых прядей. Волосы густые, как ворс швабры. Когда погружаешь в них пальцы — как будто держишься за гриву лошади.
Там, в постели, ко мне приходит счастье. Не как что-то принадлежащее мне. А как огненное колесо, катящееся через пространство и мир.
На мгновение мне кажется, что я могу избавиться от этого, что можно просто лежать, ощущая то, что у меня есть, и не желать большего.
В следующую минуту я хочу, чтобы это продолжалось и дальше. Он должен лежать
Я сбрасываю ноги на пол. Теперь я в панике.
Именно этого я тридцать семь лет старалась избежать. Я систематически упражнялась в том единственном, чему в этом мире следует учиться, — в умении отказываться. Я перестала надеяться на что бы то ни было. Когда это искусство станет олимпийским видом спорта, я попаду в национальную сборную.
Я никогда не могла быть снисходительной к чужим любовным страданиям. Я ненавижу чужую слабость. Я вижу, как они находят мужчину под радугой. Я вижу, как у них появляются дети, как они покупают детскую коляску «Силвер кросс роял блю», как они ходят гулять по набережной в лучах весеннего солнца, как они снисходительно посмеиваются надо мной и думают: бедняжка Смилла, она не знает, чего она лишена, она не знает, какова жизнь у нас, имеющих грудных детей и закрепленное на бумаге право друг на друга.
Четыре месяца спустя собирается на вечеринку их старая группа по подготовке к родам, и у ее дорогого Фердинанда случается рецидив, и он выкладывает несколько полосочек на зеркальце, и она находит его в ванной, где он валяется в обнимку с одной из других счастливых матерей, и за наносекунду она превращается из большой, гордой, независимой и неуязвимой мамаши в духовного карлика. Одним махом она опускается до моего уровня и ниже его и становится насекомым, дождевым червем, сколопендрой.
И тут меня извлекают на свет белый, стряхивая с меня пыль. И я должна слушать, как тяжело быть разведенной матерью-одиночкой, как они подрались, когда делили стереоустановку, как всю ее молодость высасывает из нее ребенок, который превратился теперь в машину, использующую ее и ничего не дающую взамен.
Я никогда не хотела этого слушать. «Что это вы, черт возьми, вообразили себе? — говорила я. — Вы что, думаете, я редактор отдела писем в женском журнале? Вы думаете, я дневник? Автоответчик?»
Есть одна вещь, которая запрещена во время санных переходов, это — хныкать. Нытье — это вирус, смертельная, инфекционная, распространяющаяся как эпидемия болезнь. Я не хочу его слышать. Я не хочу обременять себя этими безудержными проявлениями эмоциональной ограниченности.
Именно поэтому мне сейчас становится страшно. Здесь, в его комнате, рядом с его кроватью, я кое-что слышу. Это идет изнутри меня, и это хныканье. Это страх потерять то, что мне дано. Это отголосок всех тех любовных историй, которые я никогда не хотела слушать. Теперь кажется, будто они все внутри меня.
Но меня еще можно спасти. Я могу собрать всю свою одежду и взять ее под мышку. Мне даже не надо тратить время на то, чтобы одеться. Я могу просто выйти и взбежать вверх по лестнице.
Он открывает глаза и смотрит на меня. Он лежит совсем неподвижно и пытается понять, где он. Потом он улыбается мне.
Я вспоминаю, что я голая. Я поворачиваюсь спиной к нему и боком иду к моей одежде. Он сложил ее для меня так, как ее никогда не складывали с тех пор, как она была куплена. Я надеваю нижнее белье. Стыдливость — это часть человеческого естества. Меня тошнит от представления европейцев о том, что они могут избавиться от своих выдуманных сексуальных неврозов, выставляя мясо напоказ и рассматривая его под микроскопом.
Я иду в гостиную. Я не представляю, что мне с собой делать.
Он приходит через минуту. На нем боксерские трусы. Они белые, доходят до колен и громадные, как будто сшиты из пододеяльника. Он похож на полуодетого игрока в крикет.
Я вижу сейчас и вспоминаю, что видела это вчера, — вокруг запястий и лодыжек у него узкие, темные полоски. Это шрамы. Я не хочу его ни о чем спрашивать.
Он подходит и целует меня. Хотя мы ни одной секунды не были пьяными, можно смело сказать, что это наше первое трезвое объятие.
Только сейчас я вспоминаю вчерашний день. Но так отчетливо, будто отсветы пожара сейчас, прямо сейчас видны на стенах квартиры.
Мы вместе накрываем на стол. У него есть центрифуга для выжимания сока. Он выжимает яблочный и грушевый сок в высокие стаканы. Яблочный сок зеленый с красноватым оттенком, грушевый — желтоватый. В первые минуты. Потом они начинают менять вкус и цвет.
Мы почти ничего не едим. Мы выпиваем немного сока и смотрим на фарфор, и масло, и сыр, и поджаренный хлеб, и варенье, и изюм, и сахар.
В гавани тихо, на мосту почти нет машин. Сегодня выходной день.
Он в нескольких метрах от меня, но мне кажется, что он так близко, как будто наши тела все еще сплетены.
Я целую его на прощание и поднимаюсь к себе, в одном белье, взяв под мышку свою одежду, и мы за все утро так и не обменялись ни словом.
У себя я не иду в ванную. Можно найти множество причин, чтобы не мыться. В Кваанааке одна мать три года не мыла левую щеку своей дочери, потому что ее поцеловала королева Ингрид.
Я одеваюсь и иду в автомат на площади. Оттуда я звоню в Государственный центр аутопсии Института судебной медицины при Государственной больнице и спрашиваю, могу ли я поговорить с доктором Лагерманном.
Он проветрил в оранжерее. Оказывается, это для того, чтобы было достаточно кислорода для следующей сигары. Но на короткий миг появляется свежий воздух и прохлада.
— Ваши кактусы переносят свежий воздух?
Ирония не приносит особенных дивидендов при общении с Лагерманном.