Фригийские васильки
Шрифт:
«Конечно, конечно, конечно, — бессмысленно отсчитывал он их торопливое скольжение на каких-то красивых и нарядных саночках... и видел уже эту юную женщину, эту девочку в разукрашенных судьбою своих саночках, ее лицо сияло ему улыбками, опушенное белым мехом... — Ах ты, господи! Конечно, конечно... А если она вдруг раздумает выходить за меня замуж?»
Этот неожиданный вопрос застал его врасплох, и ему даже стало немножко обидно представить себе такое. Но и отказ ее он тоже сразу же учел, решив, что это тоже будет не так уж и плохо, потому что, конечно, он женится, да, по кто ее все-таки знает, что это за человечек... Уж очень много странностей...
И когда он, все еще ужасно возбужденный, осторожно выполз из-под легкого одеяла, а
«Да, я женился, —сказал он сам себе. —Женился на этой... красавице. Вот она лежит под монм одеялом, на моей кровати — моя жена... Не-ет! Это безумие, конечно! Это черт знает что! Я ведь толком не помню ее имени. Кажется, Светлана, но, может, и не Светлана вовсе... Кому бы рассказать! И главное... Боже мой! У нее ведь родители, наверное, мои ровесники. А ведь придется что-то говорить, объяснять... Нет, невозможно! Вот это компот!» — подумал он и уже с улыбкой взглянул на золотистую массу волос, как йы растекшихся по подушке.
Ему страшно хотелось пить: полость рта и язык одеревенели от жажды. Ведро с водой стояло внизу, на кухне. Босиком, в одних трусах и майке он спустился по лестнице вниз, вздрогнув от визгливого вскрика деревянной ступени. И тут же столкнулся с матерью. Он испугался и, пряча от нее лицо, спросил:
— Ты чего? Не спала? А я тут это... попить хочется...
Мать тоже испуганно и, как показалось ему, злобно вскинула на него взгляд и спросила:
— А девчонка-то спит?
— Какая девчонка? — глупо улыбаясь, спросил он. — Светлана, что ли? Спит.
— Вона! Вчера была Тоней, сегодня Светланой. Глядишь, проснется, Дунькой окажется. —И мать по-настоящему зло и нервно засмеялась. — Дуришь ты, Борис! На старости лет меня совсем опозорить хочешь, — и она заплакала, не скрывая слез и страдальческой гримасы, которая исказила ее и без того некрасивое, плоское лицо,
— Мама, ты это брось! —тихо и тоже злобно проговорил он, грозя ей пальцем. —Ты в мои личные дела не лезь.,. Ты... — Но злость его тут же иссякла, он обнял старуху, она затряслась отчаянно в беззвучном плаче, а он, подталкивая мать, легонько проводил ее в большую комнату, усадил на измятую кровать и стал гладить костлявую голову, приговаривая как можно ласковее: — Ну, перестань. Зачем это тебе нужно? Я жениться на ней хочу. Честное слово! Да, конечно, она еще очень молоденькая, большая разница в летах, но я... люблю ее, и она меня... Разве не бывает?
— Боря, ты ведь говорил вчера...
— Ну что я говорил? Что?
— Говорил, что вчера только познакомился с ней...
— Я пошутил! Ну за кого ты меня принимаешь?! Уж и пошутить спьяну нельзя! Мы с пей знакомы сто лет... А Светлана... это я ее так прозвал... Волосы у нее светлые, и вся она светленькая... Ну и вот... Ну прости меня! Что я могу поделать?! Неужели тебе меня-то не жалко? Ну что ты разревелась-то? Сейчас же прекрати!
И мать, как по команде, перестала плакать. Вытерла лицо и спросила без всякой дрожи в голосе, будто вовсе и не плакала только что:
— Может, чаю хочешь?
— Нет, я колодезной! Вчера загуляли малость... А ты посиди здесь, успокойся. Все в порядке. Ну, твой сын сошел с ума... Влюбился и так далее... Ну-ну-ну! — тихо прикрикнул он на мать. — Ты чего слезы-то опять? Ты у меня просто заводная! Прекрати сейчас же!
Она всегда слушалась своего Бориса, послушалась и па этот раз.
В лице ее, хоть она и считалась русской, было столько черт исконной степнячки, так резко проявились эти черты к старости, так выперли изжелта-белые монголоидные скулы, что Красков всерьез считал и себя потомком какого-то кочевника, оправдывая тем самым свою криволапость и некоторую дуговатость крепких, мускулистых и коротких ног. Но лицом он пошел в отца — истинного славянина, похожего
А Борька Красков родился тут и был свидетелем, как строились дачники, как рос и затягивался поясами заборов и частоколов огромный поселок, в котором утонул и отчий дом, став как бы тоже дачей: зимовать тут оставалась только мать, у которой ничего, кроме этого дома, нигде и никогда в жизни не было. Если не считать, конечно, нынешней квартирки сына, которую он построил недавно за свои деньги в Москве, в Серебряном бору. В свое время —давно это было —он женился на молоденькой девушке и прописался у нее в Москве. Чуть ли не целую жизнь прожил с женой и с сыновьями, а потом вдруг развелся, как будто ушел, убежал от чужих, постылых людей, никогда не жалея об этом.
А старая степнячка, вырастившая внуков, осталась совсем одна, точно и не было в ее жизни никогда никакой радосги: внуки не приезжали к ней, не встречались с отцом, словно бы и он, и она, старая, были оба виноваты в том, что распалась семья.
А теперь вот новое несчастье на голову.
Старая мать обладала какой-то странной способностью цепенеть всем телом, могла сидеть часами деревянной бабой, истуканом. Непонятно всегда было: спит или бодрствует она, думает о че.м или мозг ее отключен особым каким-то механизмом. Казалось, она и не моргала в эти долгие минуты забытья, жестяно глядя в разверзшуюся перед ней пустоту.
Так и теперь она оцепенела, ушла куда-то, отлетела душой после недавних волнений, оставив иссохшее тело как доказательство земного своего существования, присутствия на земле.
А сын, заметив ее уход, испарение ее души, оставил мать в покое, а сам схватил на кухне пустое белое ведро и помчался к колодцу, подгоняемый нетерпением и жаждой.
Утро было холодное. Трава, цветы и листья черной смородины, кусты которой совсем закрыли тропинку к артезианскому колодцу, — все-все было отягщено росой; белые, розовые и свекольно-красные флоксы, огромной шапкой растущие возле террасы, золотые шары, которые уже вымахали выше забора и набрали цвет, весь узкий, сплошь засаженный полезными и красивыми растениями участок представлял собою в эти минуты какой-то бассейн, наполненный купоросно-зеленой голубизной с желтыми и розовыми островами, с вознесшимися ввысь и уже обагренными солнцем яблонями, в ветвях которых наливались и грудились, матово светились на солнце тугие плоды.
Краснов вынырнул из этого льдистого зеленого холода, продравшись сквозь заросли мокрой смородины, а когда поставил ведро на скамейку, увидел, как колышутся на белом эмалированном дне две тяжелые черные ягоды, а сверху тоже колышется шершавый обрывок листа и прозрачнокрылое, бледное насекомое, сбитое с кустов.
В комнате наверху все было тихо. Он прокрался по лестнице и, чуть дыша, уставился на спящую, которая теперь лежала на спине. Смотрел на нее, как на свою жену, и улыбался от удивления и радости. Он не хотел ее будить, потому что боялся встретить испуг и недоумение в ее глазах, боялся ее отрезвления, торопливых сборов, вопросов о ближайшей электричке, брезгливых или слезных упреков. Но и терпеть эту неизвестность он уже не мог.