Гадкие лебеди кордебалета
Шрифт:
— За Эмилем Абади?
Теперь я могу узнать, что она знает о суде.
— Если его не казнят раньше, — говорю я как бы в шутку, а сама при этом застываю от ужаса. Я боюсь ее слов.
— Нет, Антуанетта, — она медленно качает головой. — Не казнят.
Она прижимает ко рту сжатый кулак и закрывает глаза, как будто у нее болит голова. Из-под ресниц текут слезы.
— Он не пойдет на гильотину. Ты не знаешь?
Она крутит кружево на манжете и рассказывает, что шея Эмиля в безопасности, что бы ни случилось.
— Ты уверена? — я стискиваю
— В Париже нет ни одного человека, который бы об этом не знал.
Я складываю руки под подбородком, будто для молитвы.
— Но суд один раз доказал его вину, подумай об этом, — продолжает Колетт.
— Суд! — Я смеюсь, топаю ногами, выгибаю шею. Вскакиваю, закрываю лицо руками и трясу головой, пока тюремщик не подходит ко мне, чтобы усадить меня на место.
— Все хорошо, хорошо, — говорю я, суя руки прямо к его мясистому носу, и танцую джигу, пока он силой не усаживает меня обратно. Но я и тогда продолжаю веселиться.
Колетт смотрит на меня, сжимает губы, перебирает кружево дальше.
— Антуанетта, послушай меня, — говорит она очень тихо, как будто не хочет, чтобы я услышала.
— Ты же все равно мне поможешь?
— Эмиль Абади… нехороший, — тихо произносит она.
Я смеюсь.
— А я его люблю! И на гильотину он не пойдет!
Она облизывает губы, смотрит мне в глаза.
— Он смеялся, когда ты не слышала.
Надо мной? Или о чем она?
— Ну и что? Парни из Амбигю все время ржали.
— Он называл тебя старой подстилкой. Пьер Жиль сказал это тебе в лицо в тот вечер, когда ты плакала у брассери на рю Мартир.
Я смотрю на нее, стараясь не кривить губы, и думаю, что это все-таки правда. Но Новая Каледония так далеко от пивной, а Эмиль называл мои глаза шоколадными озерами. Это я тоже помню. Он восхищался мной каждый день.
— Не верю. Тебе просто нужна подруга. Ты хочешь, чтобы я осталась.
— Он того не заслуживает, Антуанетта.
— Ты можешь его ругать, я не передумаю.
— Он тебя не любит.
Она, кажется, сейчас расплачется. Но я помню, как она себя вела в салоне мадам Броссар, как задыхалась от смеха даже после самых плоских шуток, как льстила самым жалким господами и флиртовала с ними, как сияла в самой скучной компании, засидевшейся до ночи. Эта девка, Колетт, притворяется лучше всех на свете.
— Хватит с меня, — я встаю.
— Не уходи.
Что-то в ее голосе — она почти молит — останавливает меня. Она вертит в пальцах свои часики.
— Я взяла у него больше двух сотен.
Она даже не дышит, пока я не спрашиваю:
— За что?
— За то, что ты подумала, — она ерзает на стуле. — Не езди за ним, Антуанетта.
— Да ты соврешь недорого возьмешь, — говорю я сквозь стиснутые зубы, а потом сплевываю, целясь ей на туфлю. Попадаю на подол юбки. Она не уворачивается.
Она вцепляется в свои часики, дергает их, рвет цепочку.
— Гляди.
Она как будто собирается протянуть их мне сквозь решетку, но я не протягиваю за ними руку. Я спокойно стою. Тогда
Тюремщики просыпаются.
Визит закончен, — говорит один и хватает меня за руку. Второй поднимает часы, вертит их в руках, вытирает лоб рукой.
— Это он дал мне в уплату. — Колетт сморщилась, по щекам текут слезы. — Но когда ты стала моей подругой, после мертвого пса, я ему всегда отказывала.
— Где ты это взяла? — спрашивает тюремщик у Колетт.
Она вытирает слезы рукой.
— От Эмиля Абади.
— Это же, — говорит он тоном слепого, который вдруг прозрел, — это же часы убитой Безенго!
Тюремщик отпускает меня и смотрит на часы, хорошенькую вещицу с эмалевым циферблатом, в котором прорезано отверстие в виде сердечка. В это мгновение я вспоминаю инспектора в прачечной, показывающего мне изображение этих часов. Я помню слова Эмиля, как после неудачной попытки шантажа он допил коньяк и сразу ушел. Значит, это ложь. У меня перехватывает дыхание.
Выдержки из протокола…