Галактика Гутенберга
Шрифт:
Теперь понятно, почему первый кризис в математике возник в связи с попыткой греков применить арифметику к геометрии, перевести один вид пространства в другой, до того как печатная технология предоставила средства достижения гомогенности: «Это смешение языков продолжается и по сей день. Вокруг бесконечности выросли все парадоксы математики: от аргументов Зенона до антиномий Канта и Кантора» (р.65). В двадцатом веке нам трудно понять, почему наши предшественники испытывали такие затруднения с переходом от аудиотактильного пространства к визуальным языкам и способам мышления. Дело именно в привычке к одному виду пространства, которая делала все остальные виды не поддающимися уразумению. С одиннадцатого и до пятнадцатого века шла борьба между сторонниками алфавитной и арабской нумерации, т. е. между людьми письма и людьми цифр. В ряде мест арабские цифры были запрещены. Например, в Италии в тринадцатом веке некоторые купцы пользовались ими как секретным кодом. В условиях рукописной культуры внешний вид цифр претерпел множество изменений, и, как говорит Данциг (р.34): «Фактически цифры приняли окончательный вид только с появлением книгопечатания. В скобках можно добавить, что стабилизирующее воздействие книгопечатания было столь сильным, что сегодня
Великий раскол между искусством и наукой произошел в шестнадцатом веке с появлением средств ускорения расчетов
Книгопечатание закрепило победу чисел, т. е. визуальности, в начале шестнадцатого века. Конец того же столетия ознаменовался бурным развитием статистики. Данциг пишет (р.16):
В конце шестнадцатого века в Испании были напечатаны данные о численности населения провинций и городов. В Италии также возник интерес к статистике народонаселения: были проведены переписи. В тот же период во Франции между Боденом и неким мсье де Малеструа разгорелся спор по поводу соотношения количества обращающихся денег и уровня цен.
Вскоре умами завладела мысль об ускорении арифметических подсчетов:
Нам сейчас трудно понять, как затрудняли и замедляли простейшие, на наш взгляд, расчеты средства, находившиеся в распоряжении средневековых европейцев. Введение арабских цифр в Европе значительно облегчило счетные операции, по сравнению с римскими. Арабская нумерация в течение шестнадцатого века быстро распространилась, по крайней мере, на континенте. Между 1590 г. и 1617 г. Джон Непер изобрел весьма любопытные «кости» для подсчетов. За этим его изобретением последовало другое — знаменитое открытие логарифмов. Оно почти сразу было принято по всей Европе, и это радикально ускорило арифметические расчеты (р.17).
Затем произошло событие, которое весьма драматизировало разделение между буквами и цифрами. В «Культурных основаниях индустриальной цивилизации» (р.17, 18) Неф ссылается на исследования Люсьена Февра по поводу внезапного переворота в расчетном деле и говорит о том, что «древняя привычка сложения и вычитания слева направо, которая, согласно Люсьену Февру, все еще доминировала до конца шестнадцатого века, начала вытесняться гораздо более быстрым способом — справа налево». Иными словами, разделение между буквами и числами, назревавшее так долго, наконец-то произошло, когда числовые расчеты отделились от читательской привычки двигаться слева направо. Неф уделяет немало внимания (р. 19) проблеме единства веры, искусства и науки. Религия и искусство автоматически исключаются из квантитативной, унифицированной и гомогенной системы мышления: «Одно из самых значительных различий между двумя периодами заключается в том месте, какое занимали вера и искусство в научном исследовании. С течением времени они начали терять свое значение как основа научного рассуждения».
Сегодня, когда наука также перешла от сегментарного к конфигуративному, или структурному, способу наблюдения, трудно понять те причины затруднений и осложнений, над которыми бились ученые с шестнадцатого по девятнадцатый век. Именно Клоду Бернару с его экспериментальным подходом в медицине мы прежде всего обязаны повторным открытием гетерогенных измерений milieu int'erieur. [174] Тогда же, в последней трети девятнадцатого века, Рембо и Бодлер ввели в поэзию paysage int'erieur. [175]
174
Внутренняя среда (фр.). — Прим. пер.
175
Внутренний пейзаж (фр.). — Прим. пер.
Но до этого искусства и науки три столетия занимались завоеванием milieu ext'erieur [176] с помощью средств визуальной квантификации и гомогенизации, сформировавшихся в культуре печатного слова. Именно печатная технология обусловила тот факт, что буквы и числа, искусства и науки с тех пор двигались различными путями в сторону специализации. Но вначале, как пишет профессор Неф (р.21):
Новая, едва зарождавшаяся страсть видеть природу, включая человеческое тело, так, как она дается непосредственно чувствам человека, сыграла огромную роль в науке. Благодаря исследованиям тех художников эпохи Возрождения, которые были универсальными людьми по уровню своих интересов и художественных достижений, люди научились видеть тела, растения и пейзажи по-новому, в их материальной реальности. Но художник и современный ученый используют чувственные впечатления для того, чтобы совершенно разными способами создать свои независимые миры, и феноменальное развитие науки не в последнюю очередь обусловлено именно отделением науки от искусства.
176
Внешняя среда (фр.). — Прим. пер.
Таким образом, то, что начиналось как разделение между чувствами в науке, стало фундаментом для автономии искусства как такового. Художник же стремился к тому, чтобы вновь обрести целостность, возродить взаимодействие чувств в мире, который неуклонно двигался к безумию по пути обособления чувств. Вспомним тему «Короля Лира», затронутую в начале нашей книги. Именно об этом говорит Неф, описывая истоки современной науки.
«В лепешку сплюсни выпуклость вселенной», — выкрикивает Лир проклятие «драгоценнейшему из наших чувств». Но «сплющивание», т. е. обособление визуальности, составляет важнейшее достижение Гутенберга, а также проекции Меркатора. Данциг отмечает (р.125): «Таким образом, свойства, приписываемые прямой линии, суть продукт ума самого геометра. Он умышленно отвлекается от плотности
Френсис Бэкон, PR-представитель moderni, обеими ногами стоял на почве средних веков
Джеймс Джойс в романе «Поминки по Финнегану» неоднократно характеризует Вавилонскую башню как башню Сна, т. е., иными словами, как башню безрассудных допущений или того, что Бэкон называл царством идолов. Френсис Бэкон всегда казался фигурой, полной противоречий. Будучи, так сказать, PR-представителем современной науки, он сам обеими ногами твердо стоит на средневековой почве. Его непоколебимая репутация ренессансного мыслителя ставит в тупик тех, кто не может найти ничего научного в его методе. Гораздо более элитарный, чем педагогически ориентированный Петрус Рамус, он, однако, един с ним в плане крайней приверженности визуальному, что объединяет его также с однофамильцем Роджером Бэконом, жившим в двенадцатом веке, и Ньютоном, жившим в восемнадцатом. Все сказанное до сих пор в этой книге может служить введением к Френсису Бэкону. И без работ Онга, Данцига и Нефа было бы нелегко найти к нему подход. Все становится на свои места, как только мы вспомним о том, что для Бэкона природа была книгой, страницы которой пострадали вследствие грехопадения человека. Но поскольку он принадлежит к истории современной науки, никто не обращает внимания на его средневековые наклонности. Онг, Неф и Данциг помогают нам внести ясность в этот вопрос. Начиная с древности и до эпохи Бэкона, развитие науки было нацелено на то, чтобы извлечь визуальность из связи с другими чувствами. Но эта тенденция неотделима от рукописной и печатной культур. Таким образом, средневековый характер философии Бэкона вовсе не был в его время чем-то невиданным. Как показывают Февр и Мартен в «Появлении книги», первые два столетия печатной культуры были почти полностью средневековыми по содержанию. А профессор Неф в «Культурных основаниях индустриальной цивилизации» (р. 33) утверждает, что именно средневековый универсализм, т. е. вера в адекватность человеческого разума всему миру сотворенных вещей, «придал человеку смелости для того, чтобы заново прочитать Книгу Природы, которая, как полагал каждый европеец, была сотворена Богом, явленным во Христе… Леонардо да Винчи, Коперник и Везалий как раз пытались прочитать эту книгу заново, но не они были первооткрывателями новых методов ее чтения. Они принадлежат к периоду перехода от древней науки к новой. Их методы исследования природных явлений в основном были унаследованы от прошлого».
Потому-то величие Фомы Аквинского состоит в его доказательстве того, что модусы бытия соответствуют модусам человеческого разума.
Наблюдение и эксперимент вовсе не были чем-то беспрецедентным. Новым было требование осязаемых, воспроизводимых и видимых доказательств. Неф пишет (р.27): «Такое требование осязаемых доказательств едва ли было известно до Уильяма Гильберта Колчестерского, родившегося в 1544 г. В книге «De magnete», [177] опубликованной в 1600 г., Гильберт писал, что никакое книжное описание или объяснение не убедит его, пока он сам не проверит все несколько раз, не увидит все "своими собственными глазами"». Но должно было пройти около ста или более лет, прежде чем книгопечатание утвердило принципы единообразия, непрерывности и воспроизводимости. До этого же требование, выдвинутое Гильбертом, не вызвало почти никакого отклика. Сам Бэкон хорошо понимал разрыв между его веком и всей предшествующей историей — разрыв, положенный развитием механики. В «Новом Органоне» он пишет:
177
О магните (лат.). — Прим. пер.
Хотелось бы еще показать силу, достоинство и последствия открытий; а это обнаруживается нагляднее всего на примере тех трех открытий, которые не были известны древним и происхождение которых, хотя и недавнее, однако, темно и лишено громкой славы, а именно: искусство печатания, применение пороха и мореходной иглы. Ведь эти три изобретения изменили облик и состояние всего мира, во-первых, в деле просвещения, во-вторых, в делах военных, в-третьих, в мореплавании. Отсюда последовали бесчисленные изменения вещей, так что никакая власть, никакое учение, никакая звезда не смогли бы произвести большее действие и как бы влияние на человеческие дела, чем эти механические изобретения. [178]
178
Бэкон Ф. Соч. в двух томах. — М., 1972. — Т. 2. — С.81. — Прим. пер.