Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
Шрифт:
Все так.
Я знаю, что говорю. Конем этого не объедешь. Замалчивать это нет возможности; а все, однако, замалчивают».
А мысли идут… И на первом плане души – презрение к этой высокоумной, поседевшей в спорах, немощной интеллигенции. Ей словно медведь на ухо наступил. Люди, считающие себя солью земли и чуть ли не «совестью народа», опять ничего не поняли и не хотят понять. Они оглохли – не слышат могучего урагана, что ревет о будущем. Они не видят, не хотят видеть, что старый мир уже расплавляется в огне русской революции, что никакого пути назад нет и не будет. Они все еще живут по своей «проклятой исторической инерции»: надо, мол, так,
Со всех сторон только и слышишь: «Россия гибнет», «Пропала Россия», «Вечная память России». А вокруг – вот она, новая, по-новому великая и прекрасная Россия, «опоясанная бурей».
Каждый день узнаешь: то тот, то другой «разочаровался в своем народе». А цена разочарования – одна: слепая ненависть к большевикам, обывательские страхи и сплетни, никчемные протесты, пустопорожняя болтовня о попранной «свободе личности».
Блок думал об этих вконец растерявшихся людях с тоскливой злобой. «Ко всему надо как-то иначе, лучше, чище отнестись. О, сволочь, родимая сволочь!.. Если бы это – банкиры, чиновники, буржуа? А ведь это – интеллигенция! Или и духовные ценности – буржуазны? Ваши – да. Но «государство» (ваши учредилки) – НЕ ВСЕ. Есть еще воздух».
Любовь Дмитриевна прекрасно сказала, что, находясь рядом с Блоком, невозможно было не проникнуться пафосом революции. После Октября она тоже твердила: «Я встречаю новый мир, я, может быть, полюблю его», но тут же призналась, что рыдала, прощаясь со старым миром в лице Генриетты Роджерс, блиставшей в спектаклях французской труппы Михайловского театра. Блок по этому поводу заметил, что его Люба «еще не разорвала со старым миром», потому что не в состоянии высвободиться из плена тех очарований, что «накопили девятнадцать веков».
Сам же он был совершенно свободен и беспощаден. Ведь он давно уже решил для себя: «Тем, кто смотрит в будущее, не жаль прошлого». Он был готов без колебания и жалости пожертвовать любыми ценностями, фетишами, догматами, идеалами и заповедями буржуазного мира, который сумел так чудовищно обесценить, исказить и опошлить все высокое и прекрасное, что есть в жизни. Ихняя мораль, религия, честь, право, цивилизация, государственность, ихний патриотизм – все это для Блока ложь и грязь. «Все, что осело догматами, нежной пылью, сказочностью – стало грязью».
Только не нужно упрощать. Категоричность решения не означает, что принять решение просто и легко. Недаром Блок так часто твердил полюбившееся ему выражение Платона: «Все прекрасное трудно».
В том необъятно великом и освободительном, что несла в мир революция, было для Блока и нечто «страшное» – беспощадность народной расправы, большая кровь, невинные жертвы. Он ничего не смягчал и не приукрашивал, но хотел осмыслить это «страшное» исторически – как наследие жестокого, рабского прошлого. А это означало – признать высшую справедливость революционного возмездия. Каковы бы ни были в его представлении неизбежные издержки революции, они заслонялись ее величайшей и неотразимой правдой, непреложной праведностью народного гнева, народной мести.
Несколько позже, когда классовая борьба и гражданская война многократно умножили примеры революционного насилия, Блок по случайному поводу (в примечании к антикрепостнической повести
В Блоке этот признак высокой культуры был весьма ощутим. Он тоже относился к революции без вялой сентиментальности (находил правду даже в тяжелом по обстоятельствам убийстве киевского митрополита), и в этом в полную меру сказался его активный гуманизм – гуманизм социальной борьбы, а не филантропической жалости. Он призывал соотечественников «слушать ту великую музыку будущего, звуками которой наполнен воздух, и не выискивать отдельных визгливых и фальшивых нот в величавом реве и звоне мирового оркестра».
Порывая со старым миром, он понимал, конечно, что вместе с насилием, ложью, подлостью и пошлостью в огне революции неизбежно сгорит и кое-что из того, что ему близко и дорого. Но – «лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть». И – пожертвовать своими малыми правдами во имя большой, всеобщей исторической правды.
И уж меньше всего склонен он был ахать и заламывать руки по поводу разрушений, которые иной раз несла революция драгоценным памятникам культуры. А ведь на этом оступались люди, казалось бы, гораздо более защищенные, нежели Блок.
Известно, например, что А.В.Луначарский, сраженный якобы верными (на самом деле – ложными) слухами о гибели кремлевских соборов в октябрьские дни, объявил, что выходит из Совета Народных Комиссаров. Ленин отставки Луначарского не принял и сурово отчитал его: как можно придавать такое значение даже самому прекрасному зданию, когда дело идет об утверждении такого общественного строя, «который способен создать красоту, безмерно превосходящую все, о чем могли только мечтать в прошлом».
Блок тоже прочитал отповедь паникерам: «Не беспокойтесь. Неужели может пропасть хоть крупинка истинно ценного? Мало мы любили, если трусим за любимое». Строго различая в наследии минувших веков материальное (цивилизацию) от духовного (культуры), он понимал дело так, что разрушение угрожает цивилизации, а не культуре, которая – в голове и в сердце. Кремли, дворцы, картины, книги беречь для народа нужно, но, даже потеряв их, народ не все потеряет. «Дворец разрушенный – не дворец. Кремль, стираемый с лица земли, – не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, – не царь. Кремли у нас в сердце, цари – в голове. Вечные формы, нам открывшиеся, отнимаются только вместе с сердцем и с головой. Что же вы думали? Что революция – идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своем пути?»
Так можно ли было при таком подходе, при таком убеждении скорбеть об уроне, который революция наносила частному быту?
В ноябре 1917 года пришло известие о разграблении шахматовского дома (сгорел он позже, уже в 1921 году). Слух об этом проник в газетную прессу, – Блоку довелось выслушать немало соболезнований от друзей, знакомых и чужих, непрошеных сочувственников. И всем он отвечал строго и жестко: «Так надо. Поэт ничего не должен иметь». Корней Чуковский передает, что, рассказывая о судьбе Шахматова, Блок «с улыбкой махнул рукой и сказал: „Туда ему и дорога!“» А на одном из полученных соболезнующих писем пометил: «Эта пошлость получена 23 ноября…»