Гангутцы
Шрифт:
На веранде дежурили Думичев и Богданов.
Богданов уселся на деревянную балюстраду. Он тоскливо смотрел на покрытый льдами залив, на пустынную гавань.
О чем может думать матрос на чужбине? Конечно, о девушке. Вот и комиссар спрашивал, есть ли у него невеста. А невестой Любу еще никто не называл. Да и сам он стеснялся: девочка она против него, вроде сестренки… Первый раз, когда танцевать пошли, всех насмешил: связался черт с младенцем. Руки держал не на талии, а почти на плечах и смотрел куда-то в сторону, будто боялся смотреть на девушку сверху вниз. До войны они встречались редко, только когда Богданова
У Думичева были свои заботы. Он пытался разговориться с рыжеватым денщиком капитана Халапохья. Финн выглядел старше Думичева, а ростом был выше на голову. По всему видно — бедняк. Какой-нибудь помещичий батрак. Жмут его финские помещики, как жали русского крестьянина в России до семнадцатого года.
Думичев родился в семнадцатом году. Когда он подрос, то кругом на тысячи верст уже не было не только помещиков, но и кулаков. Однако он хорошо понимал, почему этот парень трепещет в присутствии толсторожего капитана. Ясно: капитан — кулак, денщик — батрак. Следовательно, с денщиком надо поговорить.
Думичев не знал ни одного финского слова, кроме названия трофейного автомата, который висел на груди у Богданова: «Суоми». Он потянул финна за рукав и ткнул пальцем в автомат на груди матроса:
— Суоми?
Финн испуганно отодвинулся.
— Да брось ты, не съем! — рассмеялся Думичев. — Понимаешь?
Финн хлопал рыжими ресницами и молчал.
— Эх ты, голова садовая! Ну! — Думичев пропел: — «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов…» Понял? — крикнул Думичев.
— Да брось ты его уговаривать! — одернул товарища Богданов. — Повидал я их. В плен берешь — тихо, мирно. Отвернешься — он тебе норовит всадить в спину нож.
— Несознательно ты рассуждаешь. А еще моряк! — возмутился Думичев. — Если он тебе нож в спину целит, значит, фашист, кулак, сволочь. А этого застращали. Вот он и боится слово сказать.
— Ему капитан все мозги вышиб.
— Не говори. А наших отцов в старой армии разве не били?
— Так то наши. Наши сами себе волю взяли. А эти…
Думичев отвернулся от Богданова и продолжал свое:
— Эй, камрад! Как тебя там, Суоми? Ну, вива Испания! Понимаешь? У, дьявол несознательный! Ну как же тебе объяснить?
Он перебирал все памятные иностранные слова: «Гренада», «Но пасаран!», «Рот фронт!», «Пассионария»…
— Вспомнил: Антикайнен! Понимаешь, Антикайнен… меня вот — Сергей, Сергей Думичев. Понял? Образца тысяча девятьсот семнадцатого года. А тебя?
Финн оглянулся на дверь дачи и тихо сказал:
— Калле Туранен…
— Калле? Дошло, понял! — обрадовался Думичев. — Так ты кто, Калле, батрак или бедняк? Ну, понимаешь? Вот! — Думичев старался изо всех сил, показывая работу землекопа, сгибался в три погибели, изображая впряженную в воз лошадь, ударяя себя по бицепсам, свирепо сжимал кулаки и наконец изобразил что-то вроде приветствия «Рот фронт!».
Финн улыбнулся и тоже показал русскому свои руки и мускулы.
— Я — ты, вот! — разошелся Думичев и протянул финну руку.
Финн хотел ее пожать, но резко отдернул руку.
Распахнулась дверь, на веранду выскочил Халапохья. Финн вытянулся. Халапохья что-то рявкнул и с размаху влепил денщику затрещину.
Богданов спрыгнул с балюстрады, метнулся к капитану.
Думичев схватил Богданова за руки:
— Тихо, матрос!.. Это у них называется — внутренние дела. Нам вмешиваться нельзя.
Халапохья сказал что-то денщику, и тот немедленно исчез.
Прощальный ужин подходил к концу. Экхольм считал себя специалистом по русским делам. За два десятилетия службы в разведке через его руки прошли сотни людей — от генералов царского двора до всякой мелкой шушеры из политических и уголовных бандитов. Представители новой России были ему непонятны. Они часто ставили Экхольма в тупик. Раздражали их прямолинейность, манера от любезной вежливости переходить к откровенным политическим разговорам. Не будь в камине этой проклятой мины, Экхольм поддержал бы разговор с ними в расчете извлечь что-нибудь полезное. Но выдержка разведчика его покинула. Сказались испытания последних недель, близкая опасность и, наконец, изрядная доза водки. Опьянев, он все чаще оглядывался на камин, отвечал невпопад. Каждый удар старинных часов заставлял его вздрагивать. Экхольм искал глазами Халапохья. Капитан куда-то исчез.
Экхольм встал, чувствуя, как отяжелели ноги. В висках стучало. Казалось, настойчиво и неестественно громко стучат часы. Потеряв над собой контроль, он подошел к камину и прислушался.
Расскин смотрел на его мясистый затылок, к которому то и дело приливала кровь, потом тоже встал и подошел к камину. Репнин за ним.
Выбрав плашку потоньше, Расскин бросил ее в огонь.
— Пора и честь знать, — заторопился Экхольм. — Меня ждет дрезина.
— К чему же спешить, на ночь глядя?
— Старая русская пословица, если я не забыл, гласит: «Дружба дружбой, а служба службой». Кажется, я правильно запомнил?
— Кстати, о дружбе. Вот лейтенант жалуется, что для нашей с вами дружбы на полуострове слишком много мин. Как вы находите?
— Вы все о том же, господин комиссар. — Экхольм развел руками: — Трудно, трудно сдержать стихийные чувства населения.
— Можно подумать, что речь идет не о минах, а об английской соли, которую продают во всех аптеках и всем гражданам без ограничения.
Расскин нагнулся к камину, открыл отдушину и что-то извлек оттуда. Это была адская машина Халапохья, своевременно разряженная саперами.
— Эту соль, по-моему, без рецептов генерального штаба не выдают, — бросая горсть взрывчатки в огонь, заметил Расскин.
Пламя ярко вспыхнуло, озарив растерянное лицо Экхольма.
Расскин спокойно продолжал:
— Владелец этой дачи маршал Маннергейм, видимо, не очень-то придерживается законов международных отношений. Не запишем ли мы это в акт, полковник?