Гарь
Шрифт:
Возвратясь в тот же день из поездки, Алексей Михайлович велел привести Фёдора в церковь к обедне. Юродивый взял письмо в зубы да так и пошёл под конвоем к государю. Алексей Михайлович, глядя на него, улыбнулся, покачал головой, взял письмо и велел отпустить Фёдора:
— Пусть идёт себе Христов угодник.
Разболелся Аввакум: спину тянуло и корёжило — хоть волком вой. Марковна растёрла её уксусом с хреном, помазала маслом елейным, а Прокопка добре потоптался на ней босыми ногами, и полегчало. Полежать бы, да не дали: прибежала вся в слезах милостивица Фёкла Симеоновна, жёнка Пашкова,
— Батюшко, — молила она, — вижу, и ты хворый, да уж зовёт тебя, как зовё-ёт тебя Афанасий Филиппович. Другова попа видеть не хощет. Уж так-то изнутри его терзает, уж так-то-о, а он одно кричит: «Подайте мне батьку Аввакума, за него меня, грешного, Бог наказу ет!»
«Пришла та пора моя обетная», — подумал Аввакум и как-то легко, без боли в спине поднялся с лавки и пошёл за боярыней в их двор. По дороге позвал с собою знакомых монахов из Чудова монастыря. Пашков сидел в углу на лавке, совсем седой, в одном исподнем, и его зло трепала трясовица. Увидев Аввакума, он сполз на пол, начал кланяться, да и упал в ноги.
— Отпусти мне… ослабь муки, свят ты человек, — шептал он, с трудом складывая слова перекошенным ртом. — Обступили мя убиенные, кости растягают и жилы рвут и давют. О-ох! Волен Бог да ты надо мною, злогрешным. Осла-абь, отпусти-и-и!
Перевернулся на спину, закатил глаза и задёргался одной половиной туловища.
— Эк ударило как. Ногу и руку отсушило, — определил старец схимонах Досифей. — Начнём, помолясь, братие.
Постригли, посхимили бывшего воеводу, обездвиженного, кое-как обрядили в чёрный кукуль, уместили на носилки. Фёкла Симеоновна i положила в ноги мужа кошель.
— Это вклад монастырской за него, — шептала, — деньги сии Афанасий Филиппович тебе, батюшко, с Семёнком посылал, да ты не взял их, так уж вот…
— То и хорошо, а его живого надобно донести до кельи, — Аввакум вздохнул, глядя на упрятанного во всё чёрное Пашкова. — Отец До-сифей знает, куда его. Ну, с миром. Подняли, отцы.
В ту же ночь помер инок Афиноген, в миру Афанасий Филиппо! вич, а через два дня Фёкла Симеоновна постриглась в монахини под именем Феофании в рядом стоящем женском Вознесенском монастыре у уставщицы Елены Хрущевой, духовной дочери Аввакума.
Надеялся Аввакум — позовёт его государь по поводу письма, поговорят лицом к лицу о чём и не напишешь, может, прислушается царь-батюшка кое к каким советам. Ждал, маялся. И, надо думать, видя это и жалея батюшку, Фёдор не спросясь пошёл сам за ответом. В церкви встал рядом с государем, досаждал невнятным шепотком, мешая набожному Алексею Михайловичу сосредоточиться в молебственном общении с Господом, потом сел на патриаршее место, заболтал босыми ногами всяко шалуя, а когда вежливо под локотки свели его служки со святительского места, то и закукарекал и ладошами по ляжкам захлопал, нацелясь взлететь иод купол, чем смутил и напугал благоговейно внимающий службе народ. Но его любили и почитали за откровения, нисходящие на него свыше, привечал у себя в Верху царь, но чтобы так-то вот во время обедни среди белого дня блажить петухом, предвещая конечно же нехорошее, — такого по-пущать было никак нельзя. Хошь кричать, дак кричи за милую
Сидел Фёдор, пел псалмы, смотрел, как ловко шмыгают по хлебне монахи-пекари с дощатыми носилками, полными — горой — поджаристых караваев, и вдруг вскочил на ноги, и железа с него грянули на пол: видимо, для вида только примкнули их ему на ноги, а может, в том была и Божья воля, только замерли монахи, глядя на него с трепетом сердечным, а он спокойно прошествовал к только что освободившейся от хлебов печи, влез в неё и сел голым гузном на кирпичном поду, даже подол рубахи красной отпахнул.
Ополоумели чернецы, скопом бросились к настоятелю, тот побежал и сообщил о неслыханном деле царю. Государь не поверил, сам пришёл в хлебню. Митрополит, стоя у печи, кричал на Фёдора:
— Как тако-то цепи снял?
Фёдор сидел в печи, подбирал хлебные крошки и горстью бросал в заросший рот.
— А батюшка святый Аввакум, войдя в хлебню, юзы расторг, — глухо ответствовал из печного пода юродивый. — Яко с апостола Петра, в темнице сидящего, наземь грянули, а токмо рукой дотронулся.
Монахи, скучившиеся у дверей, хором возопили:
— Облыжно врёт! Никто же не входил, мы тутока были и не зрели. Сам, как уж там, отмычил их, ловкой!
— Жарко тебе? — угодливо заглядывая в печь, спросил митрополит. — Водицы не хошь?
Фёдор замотал головой, засмеялся.
— Не-е! Волосья токмо трещат, а воды в рот не можно взять — закипит и обварит.
Осторожненько вошёл в хлебню царь, с ужасом в глазах вертел головой, воззрясь на Фёдора. Юродивый прикрикнул:
— Вели соломки ржаной сюды напхать да сам заползай, мыльня дюже сладка, попарю тя, болезного, усю ересь, на тя напущенную, выхлещу.
Царь молча взял под руку Павла, отвёл от печи, попросил:
— Вынь его и осмотри — не поджарился ли, да отпусти Божьего человека.
Вынули Фёдора, он пришёл к Аввакуму с закучерявившейся бородой, поведал радостно о встрече с царём.
— И не обгорел? — не поверил протопоп. — А ну-ка, задирай рубаху… Чудно, ни одного волдыря на гузне. И как сподобился не сгореть? Зачем врал, что я приходил и железы с тебя посымал?
— Дак приходил, батюшко, чё запираешьси? — закуксился, за-скорбел лицом юродивый. — Али я незрячий?
— Ну приходил дак приходил, а ты всем-то пошто тайное сказываешь?
Аввакум отвёл Фёдора к Морозовой, наказал:
— Федосьюшка, дочь моя духовная, Фёдора многострадального, да неленостных трудников Божьих Киприяна с Авраамием яко ангелов Божьих зри.
Не ответил государь на Аввакумову грамотку-моленьице и с глазу на глаз говорить не спешил, хотя много чего дельного накопилось у протопопа сказать ему, и не только о церковных, но и мирских, особливо сибирских делах. Не ответил, но и без внимания не оставил: присылал к нему своих доверенных людей Артамона Матвеева и Ордин-Нащокина, а Родион Стрешнев, из приказа Тайных дел, бывал почти каждый день, а то поручал навестить Аввакума Юрию Лутохину, своему подначальному.