Гарь
Шрифт:
— Батюшка! — тормошили Аввакума. — Тамо и столпы, и повалу-ши, и ограды каменны! Кто строил-то, одначе Еруслан-богатырь?
Протопоп сидел на чурочке, глядя на невиданную доселе красоту. Сам взволнованный, притянул к себе ребятишек, оградил коленями, объяснил:
— Всё-то богоделанно, детки… И травы красные благовонны гораздо. Чуете, как ветерком запашисто повевает? А чаек-то, чаек сколь витает, да большие какие, а над морем птиц разных зело много. Видите — гуси-лебеди яко снег на воде.
Проплыли вёрст десять, и решил Пашков, пока штиль да благодать, в ночь переброситься всем караваном на другой берег Байкала, которого видно не было, всё крыла кисеёй стлавшаяся над водой дымка. Круто, на юг, повернул воевода
Служил молебен на благополучную переправу чёрный поп, кропил суда волосяной кистью, а дощаники тихо шли куда им надобно, строго держась табунком, а когда пришла ночь, зажгли свечные фонари, привесив их к мачтам, и рулили друг за другом, не теряя из виду порхающий крылышком огонёк. Ночь была тепла и глуха, серпик луны подсвечивал в чёрном небе тонкие полоски облачков, и оно казалось исчерченной мелками грифельной доской.
Милосердствовал Байкал-батюшка, не позволял ровно дующему ветру баргузину расшалиться во всю свою страшную моченьку. К исходу третьего дня суда вошли в устье реки Селенги, в одну из проток её, Прорву, и вот тут-то и прорвался сюда буйный ветер, будто вымещал на людях вынужденное затишье. Но суда успели проскочить в реку, подгоняемые воем ветра и вспученными валами, однако несколько дощаников и среди них Аввакумов, черпая бортами, вдоволь нахлебались водицы. Ревел баргузин, трепал прибрежные камыши, ревел и воевода на нерасторопных, казалось ему, казаков, особенно досталось Протопоповой команде. Едва отчерпали воду, Пашков приказал всем до единого, кроме кормщиков, впрягаться в бечеву: река была перемыта мелями, встречное течение сильное. Впряглись, поволокли дощаники вверх по Селенге. Пашков, пропуская их мимо своего судна, грозил костылём, подбадривал матюгами:
— Всех на кишках перевешу, лодыри! Три дни пустопорожничали, таперя навались! Э-эй, на казённике, шавели ягодицами!
Рядом с ним надрывался кривой дьяк Василий, всё видя, всё примечая. Похлопывая его по плечу, Пашков одобрял:
— Один глаз, да зорок, не надобно и сорок. Стегай их, мать в душу!
Дотемна бродили в воде, волоча на бечевах тяжелогружёные суда, пока воевода не дал команду чалиться к берегу, разводить костры. Бок о бок приткнулись в песок все сорок дощаников, вздули огонь сварить каши и просушить намокшую лопатинку. Управились, заговорили, швыркая кипяток, заваренный иван-чаем. Бывалый казак с серьгой в ухе спросил у сидящих кружком вкруг кострища товарищей:
— Крест на берегу Прорвы видали? Там, — махнул в сторону Байкала. — Большой, деревянный?
— Высмотрели, а что? — потянулись к нему казаки с пляшущими на худобных лицах медными бликами догорающего костра.
— Не што, а по ком ставлен, вот главное, — раскуривая трубку, важно проговорил бывалый, видя, какой у них интерес к тому кресту.
— Не тяни ты, а? — приподнялся с земли молодой казачок, который на Ангарских порогах хотел было испоганить реку.
— Сказывать ли на ночь глядя? — засомневался пожилой. — Ну, да ладно, вы не робкие… Тому греху уже шестое лето идёт. На том месте немирными бурятами ночью зарезан бысть посол царской к мунгальскому Цецен-хану Яков Заболоцкий с сыном, а с ними семеро служилых людей русских с толмачом. По их душам крест тот. Так что ухо держи торчком. Тута места дикие, народец здешний Бога истинного не знает, скалам да деревьям молится, а попы у них шаманы-трясуны.
Притихли, заоглядывались казаки, выставили посты и, обмахивая себя крестами, завалились в сон, умаянные тяжким бродом.
А назавтра и в последующие дни, редко где посуху, а больше по колено и по пояс в студёной воде, тащили отрядники огрузлые суда. Когда доволоклись до речки Хилок, впадающей в Селенгу, и попробовали было тащиться по ней, да не туг-то было: речка мелкая, заставленная тальниковыми
В один из дней, когда обессиленные люди с синими от морозной воды и перенапряга животами и ногами приткнули к берегу, кто где, свои барки и попадали наземь, течением оторвало от берега Аввакумову, едва он забрался в неё за харчишками. Заметался протопоп и закричал, да не поспела подмога: барку перевернуло, и протопоп очутился в воде, барахтался из последних сил, заползая на днище, а по берегу бежали вслед и ревмя ревели ребятишки с обезумевшей Марковной. Как-то изловчились казаки, переняли на стремнине судёнышко с распластанным на днище Аввакумом, подтащили к берегу, помогли слить воду, вытащить на сушу сундуки и коробья, стали развешивать для просушки одёжку, ещё сохранные шубы атласные и тафтяные, обувку всякую. Мука же, крупа и сухари — всё промокло, не спасти, да ещё и дождик нудный наладился.
Приковылял к месту беды Пашков с дьяком Василием. Воевода в красной широкополой немецкой шляпе с ободранным пером и синем кафтане, со шпагой на перевязи, показался протопопу грибом-мухомором. Успел подумать: «Ну-у, теперь в точию уморит», а уж Пашков затопал, закричал:
— Ты это всё на смех проделываешь! Страдальца из себя корчишь? Другую какую не уносит, не вертит в воде, а едино твою, еретик! И там на Порогах, и опять купаешьси, как не надоест! Вот вдругорядь спущу с тя, вор, роспопью шкуру!..
Кричал воевода, а протопоп, мокрый, синюшный от купания, стоял поникший и шептал, прося Богородицу:
— Владычица, уйми дурака тово…
Расслышал, нет ли шёпот воевода, да вдруг подступил к нему, костылём под подбородок приподнял голову Аввакума, глянул в его глаза своими белыми от гнева, крутнулся на каблуках и зашагал прочь, по пути сшибая костылём яркие головки жарков.
Только поздней осенью, теряя людей — утопшими, засечёнными до смерти, павшими от натуги и болезней, — догянулись-таки до Иргень-озера, да и там стало не до отдыха: острог, построенный казаками Бекетова, сожгли эвенки, вызволяя своих аманатов, людишки служилые разбежались, кто в тайгу, кто вниз на Амур, надеясь встретить там казачий отряд Степанова, не зная, что богдойскими маньчжурами отряд разбит, уцелевшие взяты в плен, а сам приказной Степанов казнён за жестокое с тунгусам и обращение ранее дошедшего до устья Сунгари Ерофея Хабарова. Жёсткий атаман надолго всколебал против русских коренное население края, нарушив важнейший наказ царский, требовавший бережного отношения к туземцам при приведении их в русское подданство.
Надо было восстанавливать острог, и в остатние дни осени вплоть до снега, до середины зимы, оставшиеся в живых четыреста отряд-ников поставили его: огородили место стеной из заострённых вверху брёвен, срубили избы простые, а для воеводы ладную хоромину, и неболыпенькую церковь. Сразу же, не теряя дней, начали волочить через перевал на реку Ингоду на нартах и санях отрядное имущество и прочую кладь. Работников с Аввакумовой лодки воевода забрал на общие работы и не позволял никому наняться в помощь. Попросил было у него протопоп хоть какой дохленькой кобылёнки, не дал. Делать нечего — присмотрелся Аввакум, как ладят нарты, сбил-связал себе такую же, нагрузил сколь можно вещичками и вдвоём с Ванюшкой потащились за волок. Думал поначалу сделать четыре ездки, но когда вернулись и стали загружать вторую нарту, то обнаружилось, что шубы непросушенные, как их склали в короб, так там и сгнили. И другая всякая лопатинка поползла, едва взял в руки.