Гарики из Иерусалима. Книга странствий
Шрифт:
А одна записка была длинная и трогательная донельзя. Молодая женщина писала, что она весьма мне благодарна: я на книжке год назад написал ей — «На счастье!» — и буквально через две минуты подошедший молодой человек попросил у нее дать телефон. С тех пор они уже целый год вместе, он свозил ее в заграничную турпоездку и купил зимние туфли. «Но жениться он, мерзавец, не хочет. Может быть, в этот раз Вы мне напишете на книжке что-нибудь такое, чтоб женился?!»
Нет, такую надпись я пока что не придумал. А ведь правда — хорошо бы?
Совсем недавно подошел ко мне (в Хайфе, кажется) немолодой мужчина очень интеллигентного вида и чуть застенчиво сказал, что он только полгода как приехал сюда к нам из Питера и что сочинил он некий новый глагол, уже посланный мне в записке. Удивительно симпатичный вопрос он мне задал, слегка помявшись: есть ли у меня где ночевать? Я еду в Иерусалим, домой, ответил я недоуменно. А, тогда все в порядке,
Порой мне щедро присылают услышанные в фойе суждения, и попадаются весьма небанальные. Так некий молодой мужчина в ответ на хорошие обо мне слова его спутницы задумчиво сказал:
— Не знаю, не знаю… Так издеваться над своими — это по крайней мере нескромно.
Но пора мне закруглять эту главу о счастье, собранном за прошедшие годы в толстой папке. Я категорически запретил себе приводить записки хвалебные и благословляющие, ибо с детства был воспитан мамой и газетой «Пионерская правда» в духе неумолимого соблюдения скромности. Но как-то я набрел на удивительную, по-иезуитски точно рассчитанную мысль — она изящна и проста: скромность, конечно, украшает мужчину, сказано в ней, но настоящий мужчина может обойтись без украшений. Поэтому в конце я все же приведу записки, составляющие предмет моей гордости.
«Благодарю Вас, у меня ощущение, словно я выкупался в чем-то хорошем».
«Игорь, почему же Вы не предупредили, что будет так смешно? Я бы взяла запасные трусики».
«Когда мне хочется умереть, я читаю Ваши стихи и снова остаюсь жить. Спасибо Вам. К сожалению, не еврейка».
А последняя записка — в стихах. Она из Питера. Я, прочитав ее, позорно прослезился от довольно редкого для меня ощущения, что живу не напрасно.
Вы — друг насквозь прореванных ночей, какое счастье — вслух произнести: я привожу к Вам юных дочерей, еще надеясь внуков привести. И в зале, переполненном опять, какое счастье полукровке маме в глазах детей еврейство увидать, не топтанное злыми сапогами.Высокое искусство мемуара
Когда меня порою спрашивают, как продвигаются мои воспоминания, я честно отвечаю, что все время сомневаюсь, так ли и о том ли я пишу, поскольку нет единого рецепта, как писать наверняка, чтоб это было интересно и трогательно. Говоря так, я кокетничаю и понтуюсь. Потому что с неких пор я твердо знаю, как и что следует вспоминать, вороша былое и тревожа прошлое. Давным-давно (уж лет пятнадцать минуло) попалась мне книжка мемуаров — образец высокий и безусловный. Автора я называть не буду (ведь, наверно, дети с внуками остались), только рядом с ним барон Мюнхгаузен — действительно самый правдивый человек на свете. Имя автора — Арнольд, и вспомненное им я не могу не изложить, хотя язык мой слаб, и восхищение от доблестей Арнольда сковывает мне гортань. Но все-таки решусь, поскольку книга эта канула бесследно в Лету, а являла — подлинный шедевр воспоминательного жанра.
Об отце своем пишет Арнольд восторженно, но смутно: принимал участие в революции, сидел почему-то как «злостный сионист» (книга написана в Израиле, отсюда, очевидно, и формулировка обвинения), после работал в издательстве, читал лекции в университете — ни в одной из мемуарных книг я имени отца не обнаружил. Что довольно странно, ибо у Арнольда я прочел, что, например, Владимир Маяковский, из Парижа возвратясь, в тот же день явился в их семью с отчетом о поездке и впечатлениях. Когда же Маяковский застрелился и его сжигали в крематории, то семилетнему Арнольду стало страшно, поэтому все время мальчика держал на руках ближайший друг семьи Борис Пастернак. А после кремации он к ним поехал на обед, поскольку ближе никого у него не было. В том же тридцатом отца Арнольда посадили, вследствие чего в их дом потоком потекли с сочувствием и помощью ближайшие друзья — я перечислю только нескольких из них (в кавычках — цитаты из Арнольда). Заходил Исаак Эммануилович Бабель. «Помню, как он рассказывал про жулика Беню
А летом тридцать первого Арнольдику исполнилось восемь лет. К нему пришли его поздравить:
«Б. Пастернак, И. Бабель, О. Мандельштам с какой-то дамой, М. Зощенко, А. Ахматова, С. Михоэлс, В. Мейерхольд, И. Москвин, В. Качалов, А. Коонен, А. Таиров… После чая меня попросили что-нибудь продекламировать. Я прочитал стихотворения Бялика «У порога» и «Вечер». Всеволод Эмильевич Мейерхольд поцеловал меня. Потом он подошел к заплаканной маме и тихо сказал ей: «После окончания школы ваш сын должен поступить в театральную студию»».
Чтоб не забыть: года три спустя Максим Горький успеет поплакать, слушая, как исполняет мальчик отрывки из его книги «Мои университеты», и пришлет ему свои книги с лестными надписями. Все письменные свидетельства впоследствии, естественно, заберут при обыске. Тут по дороге еще встретится Луначарский, интимно сообщивший десятилетнему мальчику, что Емельян Ярославский (тот, который Губельман) — человек пакостный и ненадежный, поскольку — «антисемит и злобный юдофоб».
Вот тут и начинается судьба! Отец его сидит на Соловках. И группа мальчиков (старшему — двенадцать) решили туда съездить повидать своих отцов. Для этого они пошли к Калинину. «Покой его охраняли сотрудники карательных органов и солдаты специального военного подразделения». И что с того? «Случайно в приемную зашел сутулый старик с пепельно-седоватой бородкой клинышком, в пенсне». Калинин без промедления сообщил детям врагов народа, что пропуск можно легко получить в Питере. До Питера, узнав, в чем дело, их бесплатно довезли проводники. До Смольного они дошли пешком. Их не хотела пропускать огромная и страшная охрана, но тут, естественно, на улицу случайно вышел Киров. Ничуть не удивившись, он повел их в свой кабинет и заказал секретарше чай на всю компанию. А к чаю были бутерброды с «маслом, икрой паюсной и зернистой, колбасой копченой и вареной, сыром, ветчиной…» и пирожные всевозможных видов плюс халва и шоколадные конфеты. Выяснив, что эти дети врагов народа хотят съездить в лагерь (эка невидаль для тех гуманных лет), Киров ничуть не удивился, а тут же попросил свою секретаршу «срочно подготовить десять индивидуальных пайков на 15 суток за счет обкома партии». Кроме того, на вещевом складе им выдали десять комплектов теплых варежек, шерстяные носки и валенки. Затем вручили бесплатные билеты в оба конца, а до поезда еще и повозили по Ленинграду. Так Арнольд легко и просто навестил отца в лагере. Там оказалось, совершенно естественно, что в тот самый день приехали все начальники советского ГУЛАГа и, конечно, прямиком зашли в барак отца. Они произносили нечто грозное, но маленький Арнольд ответил им находчиво и укоризненно, они ушли пристыженные.
В январе тридцать пятого года Арнольда почему-то забирают в психиатрическую больницу имени Кащенко. Наконец-то, подумал я с облегчением. Но недооценил мемуариста. С двенадцатилетним Арнольдом сидели, оказывается, в этом отделении дети всей верхушки советского правительства (в том числе по недосмотру автора — и дети тех, кто еще не был арестован). Это надо было не только ради называния звучных имен, попавшихся на жизненном пути, — автор смотрел гораздо дальше недогадливого читателя. Дело в том, что спустя два года в Россию приехал Лион Фейхтвангер — и, конечно же, немедленно поперся в это отделение. Его сопровождали Алексей Толстой, Ольга Форш и почему-то Лев Кассиль (поскольку, очевидно, отделение детское). Приготовленное гостю угощение описано со вкусом: «Наши глаза заблестели при виде зернистой икры, ветчины, копченой рыбы, осетрины, семги, балыка, холодного мяса, голландского сыра, жареных кур. Общий восторг вызвали бутылки с лимонадом, шампанским, портвейном, кагором». Несмотря на предварительный строжайший запрет, дети набросились на угощение, и Лион Фейхтвангер сразу понял, как его обманывают. По дошедшим до меня сведениям, глухо сообщает автор мемуаров, писатель написал полную правду обо всем в какой-то неназванной американской газете.
Тут Арнольда выпускают, он — как будто не было пропущенных двух лет — заканчивает со сверстниками школу и уходит на войну корреспондентом. Параллельно он оказывается в Алма-Ате, где помогает Эйзенштейну снимать фильм об Иване Грозном и тесно дружит с Зощенко: «Михаил Михайлович пригласил Эйзенштейна, Виктора Шкловского, Елену Булгакову и меня послушать только что законченную повесть». С киностудией «Мосфильм» он связан неотрывно с неких пор: к самому Молотову вскоре он проникнет только для того, чтоб подписать бумагу на получение трех тонн бензина для снятия какого-то мелкого фильма.