Гарики из Иерусалима. Книга странствий
Шрифт:
— Пенсионеров не обслуживаем.
Везению такого рода я завидую угрюмо и нескрываемо. Почему другому улыбается фортуна что-то услыхать и повстречать — увидеть ровно там, где мог бы оказаться я? Или не мог — но все равно я ощущаю зависть.
Замечательный артист Женя Терлецкий был когда-то режиссером (главным!) в Магнитогорском кукольном театре. Ехал в поезде он как-то, вышел в тамбур покурить, а там уже сидел на корточках, вольготно к стенке привалясь, тоже куря, некий спокойный человек. Я после лагеря таких любителей сидеть на корточках распознаю настолько, что готов частично изложить их биографию. А Женя закурил, о чем-то зимнем думая (декабрь на дворе стоял),
— Чего так загрустил, земляк, или не клеится чего?
— Да в Сочи ездили мы на гастроли, плохо вышло, — с машинальной вежливостью ответил Женя. А человек вдруг густо и со смаком засмеялся:
— Кто ж ездит в Сочи на гастроли в декабре?! — сказал он снисходительно и с полным пониманием проблемы.
Именно Жене позвонила на днях женщина и, нескрываемо волнуясь, сказала:
— Вы артист Терлецкий и вы много лет работали в театре?
— Да, — ответил Женя, — это я.
— Вы только не будете надо мной смеяться, ладно?
— Избави Бог, — ответил Женя.
— Понимаете, — женщина продолжала нервничать, — вы ведь много лет работали в театре, вы не будете надо мной смеяться. Дело в том, что у меня есть собака, она эрдельтерьер, ей предстоит ехать на международную выставку, вы много лет работали в театре, вы не должны надо мной смеяться.
— Я вас слушаю, — проникновенно ответил Женя. — И что?
— А у нее, — сказала женщина печально, — только не смейтесь надо мной, но у нее вдруг облысела жопка. Вы не знаете, какой берется клей, чтобы приклеить ей волосики?
Людям везет, и это все, что я могу сказать. Я не работал много лет в театре, и ко мне с таким не обратятся, только ведь от этого здравого соображения ничуть не меньше хочется, чтоб так прекрасно кто-нибудь однажды позвонил. Я не придуриваюсь, это говоря, я понимаю, что завидуют повсюду и везде вещам существенным и крупным: денежной удаче, шумному успеху, суперсовременной дорогой ненужности, даче в горах или обильно плодящемуся стаду. Только ведь такой горячий пламень гложет изнутри завистников, мешая жить и сна лишая, что скорее следует их пожалеть, нежели судить за их же собственную дикую душевную изжогу.
Можно завидовать дальним поездкам и интересным знакомствам, удачным фразам и хорошему настроению, легкой походке и звонкам приятельниц. Такое в самом деле — как бы с неба, и печаль, что это не с тобой, понятна и неизлечима.
А ведь завидуют несчастные иные — даже чужой энергии. И более того — они ее порой пытаются впитать, вертясь неподалеку от человека. Я таких вампиров наблюдал и далее замечал их сладострастие: они общаются, они блаженствуют от исходящих волн чужой энергии (вкупе со знанием порой) и впитывают, впитывают, впитывают. Забавно, что носителю энергии от этого ничуть не хуже, ибо людям льстит внимание, оно лишь возбуждает их и стимулирует отдачу. Я этому виду вампиров даже некогда название нашел: фальшивоминетчики. И мне их тоже очень жалко.
А еще есть зависть — к той обидной легкости, с которой кто-то получает нечто, с тягостным усилием тобой достигнутое либо вовсе не дающееся тебе. Нет, я вовсе не о всяких материальных удачах, я совсем о другом. Вот, например, я знал давно и достоверно (а скорее — чувствовал), насколько мы различны с разными свободными людьми, когда не совпадают наши мнения. Мы — это люди советско-российской выделки и закваски. И никакой даже модели-образа я сочинить не мог, хоть по-собачьи чувствовал, как вертится он рядом и вокруг. А тут к актеру Мише Козакову приехал из Америки какой-то приятель, запросто изложивший то, что мне никак не удавалось.
— Смотри, какая между нами разница, —
Какую зависть испытал я к этому неведомому человеку! Ибо его легкая модель равно пригодна для дискуссий наших на любую тему и в какой бы части света мы их ни вели сегодня.
И сделать ничего я не могу с моей натурой мерзкой, потому что я завидовал, бывало, даже снам. Они мне тоже снятся, только мизерные, бытовые и неинтересные — не зря я их под утро забываю. А Володе Файвишевскому, к примеру, снилось, как он едет на машине — той, что еще Ленина возила, и сидит у него за рулем сам лично Ленин. Лысый, бодрый, только очень раздраженный — тряская и вся в колдобинах дорога. Ночь, ни зги не видно, фары слабосильные, а ехать еще очень далеко. И Ленин говорит ему со злобой и печалью: «Мы все делали совершенно верно, товарищ, просто нам попался неподходящий и неправильный народ».
Ну как не позавидовать такому сну? Я и завидовал.
А Саше Окуню даже не сны, а кинофильмы снятся, так построен и развернут их сюжет. В Америке он где-то, едет в лифте, и лицо одного из соседей кажется ему знакомым. И на пьянке, куда ехали они, тот человек с ним оказался через стол, они беседуют, они друг другу явно симпатичны. Мимо проходя, приятель Сашкин на его вопрос недоуменно отвечает: это же Набоков. И ничуть не удивившись, как во сне это бывает, Сашка продолжает с ним общаться, обсуждая что-то незначительное, но приятное обоим, так как родом они оба — из одного города. А под конец Набоков предлагает прокатиться на санях вдоль имения его родителей под Питером. И вот они уже в санях, вокруг российские снега, а вдоль дороги — избы. Оттуда из дверей вываливают мужики, снимают картузы и, кланяясь, степенно говорят: здравствуй, Набоков. А Набоков бодро им кричит: на хуй, на хуй!
Обзавидовался я такому сну. А еще приснилось Саше Окуню — на то он и художник — нечто вовсе несусветное: вдруг вверх по унитазу, крохотными лапками хватаясь ни за что, быстро-быстро вылезла его какашка, припустившись от него по полу в комнату. А Сашка кинулся за ней, но у какашки распустились маленькие крылышки, и она вольно упорхнула от него в окно. Какой фрейдист не соблазнится это толковать, однако же сумеет вряд ли.
Будучи натурой необыкновенно творческой, Сашка ухитрился как-то посмотреть сон как раз про зависть. Он ходил по какому-то огромному залу, где выставлены были инсталляции, то есть всякие художественные сооружения его коллег, неведомых ему. Они были в металле, дереве, пластмассе, главное же — дивные пластические идеи были там безукоризненно созвучны материалу. Сашка восхищался и завидовал так страстно, что проснулся в некоторой депрессии. И вдруг сообразил: ведь это сон, ведь это видел он какие-то свои собственные, по праву полному принадлежащие ему идеи. Тут депрессия его перешла в бурную радость, но — ни единой инсталляции уже не смог он вспомнить, сон растворился без следа.