Гаршин
Шрифт:
Салтыков-Щедрин поклонился, внимательно оглядел всех, подошел к окну. На улице училась гвардейская артиллерия. Солдаты выкатили два орудия. Черные дула уставились прямо в окна «Отечественных записок».
У Диккенса они назывались клерками. Строили рожи и хихикали, за высокой перегородкой. Гаршин любил Диккенса. Гаршин сам был клерком. Каждое утро он отправлялся за свою перегородку. Его должность именовалась так: секретарь заведующего делами канцелярии общего съезда представителей русских железных дорог. За это платили сто рублей в месяц. Дела в канцелярии было немного — Гаршин успевал даже помогать другим. Перед тем как поступить в канцелярию,
Гаршину всегда хотелось иметь определенные обязанности. Он считал, что служба приносит ему «большую пользу со стороны, так сказать, психогигиенической». Случалось, он даже увлекался служебными делами — в нем просыпался тот многознающий мальчик, который срезал взрослых вопросом о корабельном якоре. Как-то Гаршин объяснял знакомому инженеру условия объявленного съездом конкурса на устройство особого приспособления для перевозки в вагонах хлеба. Объяснял подробно, выдвигая по ходу рассказа свои предложения. Инженер развивал их или не соглашался, спорил. Неожиданно вырисовался в беседе оригинальный проект. Решили отправить его на конкурс. И что же? Получили премию!..
Но служба — это утром, едва распишешься, отложить перо и, подняв воротник, брести под серым петербургским дождичком. Служба — это скучные споры клерков за перегородкой, как писать: «вследствие сего» или «вследствие этого»? Служба — это дерзость господина с сигарой, который может себе позволить дерзость с канцелярским секретарем. Такое не приносило «психогигиенической» пользы. И все-таки Гаршин служил. Нужно было «ежедневное хождение в определенное место». А главное, жил в сердце страх — вдруг однажды он перестанет писать.
Иногда он действительно переставал писать: «…Перо просто из рук падает. Двух слов связать не могу; как будто бы никогда и не занимался писательством. Иногда мне становится страшно: ну как я уже покончил свою литературную карьеру. А на то похоже». В такие дни служба казалась бескрайным болотом: в ушах стоял бесконечный спор за перегородкой — «вследствие сего!», «вследствие этого!» Гаршин горестно признавался: «Въелся я в это чиновничество, брат!»
…И все-таки он писал. Восемьдесят третий год оказался едва ли не самым богатым в жизни Гаршина. В восемьдесят третьем он создал «Медведей» и «Красный цветок».
Создавалось меньше, чем задумывалось. Черновики распирали портфель. Там лежали наброски повести о рвущемся к власти буржуа. «Великий человек» буржуа мечтал наступить целому свету на горло. Он должен был пройти в повести скорбный путь ст ярмарочного фургонщика до директора огромного банка, от мелкого жулика до грабителя во всероссийском масштабе.
Вместе с Демчинским, инженером и литератором, Гаршин писал драму. Она осталась неоконченной: «…Из драмы ничего не вышло… Мне кажется, что писать вместе могут только близкие друзья… или братья. Нужно, чтобы в душе другого не было неизвестного уголка…»
Гаршин работал над вторым и четвертым действиями, Демчинский — над первым и третьим. Драма называлась «Деньги». Молодой техник Кудряшов борется за место под солнцем. Ради денег можно пойти на все — он торгует умом и знаниями, проституирует, развратничает с женой своего начальника и продает свою жену миллионеру, владельцу предприятий. Драма должна была показать, как, отказываясь от всего человеческого в себе, становятся инженерами первой категории.
Но жили в замыслах и герои подлинные. Долгое время занимала мысль Гаршина повесть о Радонежской. Народница Раиса Родионовна Радонежская была сельской учительницей. Она боролась
Между делом Гаршин переводил. Он перевел две сказки Кармен Сильвы (под таким псевдонимом пряталась Елизавета — королева румынская) и две сказки Уйды — английской писательницы с французским именем (Луиза де ла Раме), прожившей почти всю жизнь в Италии.
Одна из переведенных Гаршиным сказок Уйды — «Честолюбивая роза» — интересна своей внутренней противопоставленностью «Attalea princeps». Прекрасная роза, украшение дикой полянки, мечтала попасть в оранжерею королевского дворца. Она хотела стать знатной. Она была счастлива, когда садовник заметил ее, когда он наносил ей раны острым садовым ножом и отрезал бутоны, которые были ее детьми. Наконец цветок перенесли в оранжерею и вывели из него редкостный сорт. Сбылась мечта розы, она уже забыла о полянке, она уже считала, что родилась знатной. Одну ночь пробыл прекрасный цветок на королевском балу во дворце, а потом погиб от холода на свалке. Но героиня переведенной Гаршиным сказки не вызывает сочувствия. Гордая пальма ломала решетки, жертвовала собой, лишь бы выбраться из оранжереи на волю. Честолюбивая роза сама променяла свободу на решетки королевской оранжереи. Рост пальмы — героизм, величие подлинное. Рост и расцвет розы, по существу, падение.
Нужно вытравить в себе все человеческое, чтобы стать инженером первой категории.
Острый посох рассек воздух. Яркая кровь хлынула на красный ковер. В тяжелую пору реакции Репин писал царя-убийцу.
Репин был единомышленником, другом. «Я рад, что живу, когда живет Илья Ефимович Репин», — говорил Гаршин.
Репин зорко всматривался в лицо друга, клал на холст мазок за мазком. Гаршин читал вслух о муках протопопа Аввакума.
«Таже послали меня в Сибирь с женою и детьми. И колико дорогою кужды бысть, тово всево много говорить, разве малая часть помянуть».
После сеанса бродили допоздна. Стояли теплые белые ночи. Но от распростертых совиных крыл было темно на душе.
И не было ни дня, ни ночи, А только — тень огромных крыл… «Таже послали меня в Сибирь…»Письма Гаршина содержали своеобразный мартиролог:
«…Недавно взяли А. Ив. Эртеля».
«Станюковича тоже взяли».
Салтыков жаловался: без «Отечественных записок» как-то некуда писать. Да, дико видеть свои рассказы не под привычной желтой обложкой, согласился Гаршин. Он говорил сокрушенно: тоска, хандра, страх заболеть (если бы не жена, заболел бы). Салтыков смотрел на него строго — надо быть бодрым, надо работать, надо верить в будущее. Гаршин думал— какой борец! Вспоминал: последний день «Отечественных записок». Салтыков-Щедрин у окна, прямой, суровый, и направленные на него стволы гвардейских орудий.
ЛЮДИ И ЗВЕРИ
Человек подбежал к осужденному, приложил дуло в упор к его уху и выстрелил…
«…Мне не позволяют писать о том, как вешают людей, я буду им писать, как расстреливают медведей!»
Вот что, по свидетельству мемуариста, воскликнул Гаршин, когда рассказ «Медведи» был принят к напечатанию. Иногда спорят: произнес ли Гаршин в действительности такую фразу? Важно другое: современники связывали гаршинский рассказ с разнузданным зверством царившей вокруг реакции.