Гарсиа Лорка
Шрифт:
Этот реквием потрясающе театрален — в лучшем смысле этого слова. Он сразу отсылает нас к традициям театра Древней Греции: Эсхил, Софокл, античный хор и плакальщицы. И еще он музыкален: не случайно французский композитор Морис Охана положил эту поэму на музыку — с оркестром, чтецом и хором. Можно не сомневаться, что Лорка был бы согласен с таким прочтением его произведения.
В начале идет плач — эта часть называется «Рана и смерть» — с настойчивым рефреном «в пять часов пополудни». За ним следует яркая картина трагедии умирающего тореро: белая простыня, таз с известью, марля, открытая рана, образ торжествующего быка, победно вздымающего рога, и неизбежное приближение смерти, выраженное потрясающей метафорой: «Смерть отложила свои яйца в рану». Здесь смерть — благодатна, она несет в себе избавление от страданий и благое обетование.
Во
И всё же в третьей части мы склоняемся перед этим «присутствующим телом» (таково название третьей части), лежащим на камне и ждущим скорого захоронения.
Следующая часть, последняя, названа многозначительно — «Отсутствующая душа». Отчаявшийся поэт словно не верит здесь, на земле, в жизнь «там», за ее земными пределами. В этой поэме всё материально, ничто метафизическое в ней не присутствует. Нет души, нет милосердного Бога, принимающего свое дитя, — это свидетельствует о том, что религиозные понятия уже вытеснены из сознания Лорки, по крайней мере в теперешнем его состоянии. Поэт восклицает в порыве отчаяния: «Всё умирает, даже смерть сама!» От Игнасио, опущенного в землю, не осталось ничего, кроме «ветра печального в ветвях олив».
Здесь Федерико словно прозревает свою собственную смерть, предощущает ее, и он почти уверен, что смерть — просто конец жизни тела, которую он так любил, в себе и в других, — он как Нарцисс, гибнущий в ледяной воде и не оставляющий после себя ничего, кроме цветка. С ранней юности Лорка носил в себе это ощущение: что тело в земле навсегда лишено жизни, — если не считать растений, пустивших в него корни. Этот мотив слышался уже в одном из его ранних прозаических отрывков, и эта поэма стала теперь как бы проекцией его собственной смерти.
В 1930 году в Гаване Федерико написал и опубликовал сонет, сложившийся у него в тот период жизни, когда он «купался в счастье» (так он сам говорил), но заканчивается этот сонет ошеломляющими терцетами:
Когда во рту моем уже не будет Мясного вкуса диких голубей — Останется пустынный запах дрока, Как явный знак моих угасших чувств — И, значит, я теперь — лишь в теле мерзлой ветви И в аромате вянущих цветов.Он, так часто жаловавшийся на свое бессилие и пустыню своего одиночества, — и после своей воображаемой смерти отказывается видеть природу воркующей и смеющейся: она у него желтая, бессильная, застывшая и плачущая. В этих строках, более чем где-либо, становится очевидным, что Лорка — визионер, прорицатель, каким был и тот молодой поэт, которым он восхищался и который умер так рано — в 37 лет, — как это суждено и самому Лорке: он назвал его «спящим в долине» — это французский поэт Артюр Рембо. «Природа, баюкай нежно его: ему так холодно спать…»
Федерико умрет не «в пять часов пополудни», как причитал он в своей поэме над мертвым тореро, а в пять часов утра: его поставят перед расстрельной командой вместе со школьным учителем и двумя бандерильеро, вся вина которых заключалась в том, что они были убежденными анархистами. Трагическая куадрилья! И он упокоится в глубине долины, «ногами в цветах», «в зеленой постели, оплаканной светом» — «с двумя красными дырами в правом боку».
СЕРДЕЧНЫЙ ДРУГ — САЛЬВАДОР ДАЛИ
Сначала их было трое. Трое неразлучных друзей, которых соединила в 1920-е годы бурная культурная жизнь Мадрида. Луис Бунюэль, он был старший, Сальвадор Дали, младший, и средний — Федерико. Дружеские отношения между этими тремя напоминали игру в бильярд: они постоянно образовывали
Бунюэль, крепкий мужчина, увлекавшийся боксом, резко отрицательно относился к гомосексуализму; когда он узнал об интимных проблемах Федерико, то высказал ему это в выражениях, которые счел еще недостаточно жесткими. Он объединится с Сальвадором Дали, и вместе они создадут фильм-памфлет «Андалузский пес»: он явно целил в Федерико, проблемами которого они оба возмущались. Впрочем, Бунюэль никогда не позволял себе явно обижать своего дорогого друга Федерико, которого действительно высоко ценил. Впоследствии в своих «Мемуарах» знаменитый кинематографист описал тот неприятный эпизод из их жизни: «Незадолго до “Андалузского пса” мы некоторое время были в ссоре по какому-то незначительному поводу. И вот этот чувствительный андалузец вообразил, или сделал вид, что фильм был направлен против него. Он говорил: “Бунюэль сделал что-то вроде фильма (жест пальцами), и это называется ‘Андалузский пес’, а пес — это я”. В 1934-м мы с ним окончательно помирились». Федерико, который и правда был очень чувствительным, парировал им тем же оружием: в свою очередь, в Нью-Йорке он тоже напишет сценарий фильма, и тоже сюрреалистический, — «Путешествие на Луну» [12] .
12
Этот сценарий был использован каталонским кинематографистом Фредериком Аматом, который снял фильм «Путешествие на Луну» в 1998 году. (Прим. авт.).
Но вернемся к их первой встрече. Она состоялась в той же студенческой «Резиденции». Известно, что Федерико поселился в ней в 1919 году и сразу же подружился с двумя арагонцами — Луисом Бунюэлем и Хосе Бельо (по прозвищу «Пепин»). Первый из них проходил курс естественных наук (на всю жизнь останется в нем любовь к природе, к насекомым, которые так и кишат в его фильмах) и был помешан на кино и сюрреалистической эстетике. Второй был студентом-медиком, симпатягой и гулякой, но при этом был наделен и тонким художественным вкусом. Федерико пробыл там восемь лет, и все эти годы их дружба развивалась и укреплялась. Сальвадор, моложе Федерико на шесть лет, «бросил якорь» в «Резиденции» лишь в 1922 году. Он уже имел степень бакалавра и поступил в Академию искусств Сан-Фернандо в Мадриде.
Это был красивый молодой человек: темноволосый, гибкий, атлетического сложения и в то же время стройный, довольно высокий (ростом около 170 сантиметров), с бледно-оливковым цветом лица, светло-серыми глазами и оттопыренными ушами. Уже тогда он носил широкополую шляпу «а-ля Брюант» и закутывался в широкий плащ, весьма богемного вида, — на самом же деле в него просто легче было упрятать свою юношескую застенчивость. Он признается в этом гораздо позже — в своей «Тайной жизни»: «Я чрезвычайно застенчив. Из-за пустяка я могу покраснеть до ушей. Я одиночка, который только и делает что прячется от всех». Дали и в самом деле был крайне застенчив и потому, как это часто бывает с людьми, вынужденными быть «на виду», перешел затем к эксгибиционизму и даже откровенно провокационному поведению. А тогда ему было всего лишь 18 лет! Он закрывался в своей комнате и работал как каторжный, с утра до вечера, почти безвыходно, — разве что выбираясь иной раз в музей Прадо, чтобы насладиться созерцанием полотен Веласкеса и Иеронима Босха, — и он мог месяцами ни с кем не видеться. Дали так рассказывает о том времени в своей «Тайной жизни»: «Далекий от желания общаться с товарищами, я возвращался в свою комнату, чтобы поработать там в одиночестве. По утрам в воскресенье я отправлялся в Прадо и делал там аналитические схемы композиций картин разных живописных школ. Из “Резиденции” — в Академию…» Так рос его художественный гений.