Газета День Литературы # 147 (2008 11)
Шрифт:
Особенно нравился ему тот высокий парень, которого все уважительно называли Борисычем. Мог он мимоходом, между делом, с хиханек да хаханек завертеть такой разговор, который заканчивался потом глубоко заполночь.
– Васильич, ну скажи: почему ты пьёшь? – хлебая щи, сваренные из концентратов, начинал канючить Борисыч. – Каждый день, да ещё несколько раз на дню. Так недолго и боты прикусить, в смысле в ящик сыграть. Ну, какая от этого польза, а? Ты бы хоть по бабам бегал, все не впустую. А то одних ханыг поселковых поишь. Они ж халявщики.
Колобов желтозубо склабился, смачно шмыгал
– Так я может и пью оттого, что баб нет. Жизнь ведь у меня пошла через пень-колоду, поломатая житуха. И вот пока не пью, всякая дребезделка в голову лезет, зудит, тянет за душу. А поддал – там уже другой коленкор.
– Пьёшь вот, помрёшь же…
– Ну и хрен с ним, нашёл чем пугать, дивить баб мудями. Я ишшо смерти не боялся, пусть она меня боится.
Колобов хорохорится, хотя если по правде разобраться, то не из чего. Изрезан вдоль и поперёк, перенёс шесть операций, больные почки, печень, желудок, мочевой пузырь. Надорван, как сивый мерин, вечно брюхо, хотя какое уж там брюхо! перетянуто тугим бандажём. Зато винополка – дом родной. Однажды его так скрутило с похмелья, что студенты переполох подняли, думали, отдаст Васильич Богу душу. Нет, отошёл. Живучий оказался, холера.
– А помру – есть кому вспомнить, помянуть, – продолжал Колобов. – Я ить зла никому не сделал, одно добро только.
– А живёшь-то для чего?
– А чтоб помереть, – смеётся Васильич.
– Что ж не помираешь?
– Да были возможности, но Бог миловал, вишь куда кривая вывела.
– Ты по ходу, птаха-то здесь залётная…
– Ох, корешок, сколько я облетел, тебе и не снилось поди. Погоди-ко, счас…
Колобов суетливо подбегает к кровати, достаёт из-под подушки пузатый флакон тройного одеколона, прямо из горлышка делает несколько глотков, не только не морщась, но почти с удовольствием, обдавая пространство сладко-парфюмерным духом.
Дунув в беломорину, закуривает, смачно затягивается. Потом гнездит своё долгое худое тело у стенки, садится на корточки. Острые коленки торчат чуть не выше жёлтой плешины. Он в майке, на худом, бледнокожем, по-стариковски дряблом плече лихая наколка: "Пока не выпью водки на луне, не дам покоя сатане". Это смотрится смешно. Колобов тычет в наколку длинным сучковатым пальцем, слегка бравирует:
– Вишь, всё прошёл. Хлеб колхозный продал, ещё по молодости и умыкали на пару лет. Там и хлеба-то было пару мешков… Думал условные дадут, нет на общаг. Вот с тех пор и мотает меня судьбина по белу свету. Сам-то я родом с Восточного Казахстана. Деревня там… Дом, мать, батя. Забыли уж, поди, я ить им не пишу, не звоню. Может, отпели уж давно, оттого и копчу пока белый свет….
В комнате тихо. Только мухи зудят, назойливо лезут в лицо, кусают больно, до волдырей. Ничто их не берёт – ни липучка, ни дихлофос. Колобов обмахивается рукой, продолжает:
– Есть, что вспомнить. Я ить, бывалоча на трёх такси сразу езживал, один…
– Ну-ка, ну-ка, – нарочито громко вскрикивает Борисыч, – что это тут ещё за теневой воротила выискался. Это как это, на трёх-то сразу?
–
– Так ты, Васильич, ещё по ходу и половой гигант?! Сколько же у тебя жён было? – оживляется и откровенно удивляется Борисыч.
– Да не много, две. Могу паспорт показать, еслив не веришь. Обои законные. От первой сын уже большой, слышал, тоже начал с тюряги. Ну, да та была стерва, ух стервозина. Сколько я от неё, собаки, рогов переносил… Да и женился с дуру, по молодости, после фазанки в райцентре. Да и не любил её совсем, оттого и прожили недолго. А вот вторая… – Колобов затягивается, молчит минутку. – Рахиля, Рая, значит, по-нашему. Вот эту любил и до сих пор люблю.
– Так вернись.
– Ты чё? – искренне удивляется Колобов. – Посмотри-ка на меня! Я моложе был, со всеми зубами, и то считал себя не парой ей, а тут… Не-е-т! – говорит Колобов, вобщем-то спокойно, без явного сожаления. Видно, давно в нём всё перегорело, убито водкой и сильно его не тревожит.
– Я ведь, знаешь, какие подарки делал Раюхе? – Огонёк беломорины освещает лицо Колобова. – Один букет только за стольник советскими покупал. Подьезжал на тачке к её дому, заходил в подьезд, ставил к двери какой-нибудь шикарный подарок, ложил букет, прятал в него пачку десяток, хрустященьких, нажимал на кнопку и убегал. Шеф ждал у подьезда. Послушаю внизу, как только дверь откроется – шасть в тачку и ходу.
– Где ж ты столько бабок огребал?
– Эх, чухня ты этакая, – Колобов улыбается открыто и добро. – Я ж почти всю зиму безвыездно на своей "сотке" по тайге рассекал, по участкам по зимнику всякую дребезделку развозил, ну, там жратву, горючку. У нефтяников. Погодь…
Колобов снова откидывает подушку, отвинчивает пробку. Видно, как катается его задранный кадык. Он не морщится, только дышит, как запаренная лошадь. И весь он с головы до ног напоминает это животное, но только изработанное, надорванное и готовое в расход. Гнездится у стены, болезненно худой, мослатый. Глаза блестят, изрядно потревоженные зельем.
– Эх, мать честная, было времечко! Полгода проблукаю по тайге один-одинёшенек. Жратва, правда, хреноватая, одни концетраты. Через неё вот все зубы потерял. Зато, когда возвращаюсь по последнему льду: ну ты, ясное море, – встречали на базе, как Горбачёва! Ково там, лучше! На руках носили, гадом буду, не мету! И вот после такого приёму, шёл Витек в кассу, огребал зараз тыщь пять или шесть деньжат, после неделю гудел в посёлке, да так, чтобы небу жарко стало. А ближе к лету на материк сматывался. Там за пару месяцев всё спускал – что деньги – дерьмо собачье – и снова на свою "сотку". Вишь как сижу? Я вот так на кукорках, могу хошь сколько просидеть. В "сотке" так привык, за рычагами ведь всю зиму…