Газета День Литературы # 153 (2009 5)
Шрифт:
***
На исходе 60-х, в начале 70-х годов Леонов узнаёт о двух писателях, которые впоследствии станут в известном смысле антиподами. Мы говорим и Юрии Бондареве и Александре Солженицыне.
В сегодняшнем нашем восприятии два этих имени сложносочитаемы, но в течение, как минимум, трёх десятилетий, оба вполне могли соперничать за звание первого русского писателя.
Бондарев был не просто известен – он был популярен, и не только у нас, но и за рубежом,
На наш, весьма субъективный взгляд, общий уровень прозы (и тем более публицистики) Солженицына выше, чем общий уровень сочинений Бондарева. Но в лучших своих вещах Бондарев берёт высоты, недоступные Солженицыну – писателю очень сильному, но лишённому той почти непостижимой музыкальности, которая является основой всякой великой прозы.
При чтении Солженицына всё время остаётся ощущения огромного мастерства – и при этом сделанности, рукотворности, отсутствия тайны.
Когда, напротив, читаешь военные вещи Бондарева, ощущаешь в невозможной какой-то полноте огромную и страшную музыку мира. Безусловно, Бондарев – один из лучших баталистов в мировой литературе; сражение, скажем, в романе "Горячий снег" сделано великим художником.
Сказав "военные вещи Бондарева" мы не оговорились. Поздний Бондарев оставляет неистребимое ощущение, что книги его написаны не одним, а двумя людьми. Возьмите, к примеру, "Берег", где первую и третью "мирные" части читать по большей части сложно по причине чрезмерной литературности самого вещества прозы, удивительного какого-то обилия неточных эпитетов и описания непродуманных эмоций. Но вторая, военная часть "Берега" опять удивительно хороша – прозы такого уровня в России очень мало.
Впрочем, некоторые поздние вещи Бондарева, скажем, "Бермудский треугольник" не распадаются и выглядят вполне крепко: но при ближайшем рассмотрении выясняется, что и этот роман, по сути, связан с войной, и являет собой описание не очень далёких от передовой тылов уже идущей новой Гражданской.
Бондарев, повторимся, писатель военный – что его вовсе не умаляет, как не может умалить такое определение, скажем, Василя Быкова.
Как военного писателя Леонов и узнал Бондарева.
Их познакомил Александр Овчаренко в 1971 году, кстати, 23 февраля.
В первом же их разговоре, как нам кажется, заложена суть последующих литературных взаимоотношений Бондарева и Леонова.
Последний сразу спросил Бондарева о Достоевском: это была первая и привычная леоновская проверка.
– Мне ближе толстой с его плотскостью, мясистостью, жизненностью, – честно ответил Бондарев. – Достоевского тоже люблю, но он меня часто смущает алогичностью.
Леонов, вспоминает Овчаренко, долго молчал, потом сказал:
– У него не алогичность. Сила искусства достигается другим – наибольший эффект дают ходы шахматного коня. Я пишу три главы, всё развивается последовательно, читатель ждёт дальше того-то. И вдруг я делаю резкий, непредвиденный
Умение "ходить конём", к слову, одно из главных отличий Леонова от всех иных его современников.
Большинство русских писателей выстраивает сюжет почти прямолинейно. Леонов в лучших своих вещах строит сюжет как кардиограмму, на которую наложена ещё одна кардиограмма. Совпадение одного сердечного удара с другим – это и есть леоновский сюжет.
Леонов ещё не раз будет обсуждать строение сюжета и фразы с Бондаревым, и это, наверное, ещё один, после Проскурина, случай, когда леоновская наука по большей части пойдёт писателю во вред.
Огромная сила Бондарева была совсем в другом, он "добывал" неслыханную и ошарашивающую музыку ясностью своей, мужеством, меткостью, жизненностью. То есть, наследованием толстовскому, но ни в коем случае не достоевскому пути.
Всякий раз, когда Бондарев будет "ходить конём" хоть в пределах одной фразы, хоть в целых романах, он будет ломать свою же, такую простую и мудрую, партию.
Распутин, к примеру, не пошёл по леоновскими путями утяжеления сюжета и фразы, и в итоге, пожалуй, выиграл.
В любом случае, Леонов будет ставить Бондарева очень высоко, а в Солженицыне на какое-то время даже разочаруется. Но далеко не сразу, и далеко не навсегда.
Ещё в 1969 году он скажет Овчаренко о Солженицыне:
– Говорят, что Солженицыну намекнули, что его могут выслать, на что он ответил: "Это значит обречь меня на смерть!" Если он так сказал, то это многое значит...
На самом деле, это куда больше говорит о самом Леонове. И только что упоминавшаяся нами повесть "Evgenia Ivanovna", и все леоновские белогвардейцы из романов и пьес, и собственная его судьба подтверждают, что он ни для себя не видел жизни вне Родины, ни для своих героев.
Спустя некоторое время Леонов, если верить Овчаренко, начнёт отзываться о Солженицыне куда раздражённей: и что не без некоторого политиканства его вещи написаны, и что непонятна та идея, во имя которой это политиканство Александр Исаевич проявляет.
Между прочим, заметит Леонов у Солженицына такую вещь, как "нагнетание мелочей". Мы-то уже знаем, что он сам этим "нагнетаньем" владел в полной мере, но, видимо, считал, что молодой сотоварищ по литературе "мелочи" собирает с какими-то другими целями.
В любом случае, когда Солженицына начинали травить, Леонов на проработку его не пришёл, о чём Солженицын не без язвительности поминает в книге "Бодался телёнок с дубом": "У них уже был густой, надышанный и накуренный воздух, дневное электричество, опорожнённые чайные стаканы и пепел, насыпанный на полировку стола – они уже два часа до меня заседали. Не все сорок два были: Шолохову было бы унизительно приезжать; Леонову – скользко перед потомками, он рассчитывал на посмертность".