Газета День Литературы # 75 (2002 11)
Шрифт:
Известный парадоксалист Александр Дугин в середине девяностых недоумевал: непонятно, зачем был переиздан Карпов? Действительно, зачем? Лежал бы себе сокровенно в архивах и в кабинетах библиофилов. Но только тогда уж Дугину не удалось бы прочесть Карпова (как, видимо, не удалось его прочесть в свое время Мамлееву) и написать о нем статью "Кровушка-Матушка", которая тоже поспособствовала возвращению Карпова, но уже в несколько иные круги (см. А.Дугин. Русская вещь. — М., 2001. С. 67-84). Сколько сейчас можно встретить образованных читателей, имеющих представление о Карпове только по пересказу в дугинской статье! Что ж, поклон и Александру Гельевичу, бескорыстному популяризатору. Однако, мне кажется, я представляю, "зачем" Дугин писал свою статью.
В "Кровушке-Матушке"
Но не будем пока закрывать ее мы. Остается еще много вопросов, оставленных без внимания и Дугиным, и Куняевым, да и Александром Эткиндом. Я не собираюсь давать на них ответы в этой небольшой газетной статье, скорее я хотел бы их сформулировать и задать. Так, интересно само происхождение Карпова из безземельной крестьянской семьи старообрядцев Курской губернии. К сожалению, мне неизвестно, к какому согласию принадлежала семья Карпова. Очевидно, нонконформистское в религиозном отношении происхождение определило и мятежные духовные скитания Карпова из одной народной секты в другую: он, кажется, успел побывать и среди хлыстов (которые, кстати, резко отрицательно относились к старообрядчеству), и среди скопцов (sic!). В то же время нужно напомнить, что вся сектантская хлыстовская тематика была чужеродна для старообрядческой культуры. Как известно, в "новокрестьянской группе" писателей, к которой примыкал Пимен Карпов, из старообрядцев происходили и Николай Клюев, и Сергей Клычков, с которым Карпов сошелся ближе всего. Проза Клычкова, пограничная, с чертовщиной и дремучим фольклором, — тема для особого разговора.
Мы не можем все-таки назвать Клюева, Клычкова или Карпова, как это иногда делается, в полном смысле слова старообрядческими писателями, продолжателями священномученика Аввакума и братьев Денисовых. Стоит подчеркнуть еще раз, что эти писатели Серебряного века творили на грани времен, уже покинув традиционный бытовой и религиозный уклад и с тоской глядя на него со стороны. Да, их революционность явно уходила корнями в XVII век, в раскол, в эпоху разделения русского народа, разлома, не изжитого вплоть до революции. Но именно для этой, крестьянской, староверческой или просто старой Руси чаемая революция обернулась настоящей катастрофой: вместо поворота к традиции и воле — насильственная жестокая модернизация, вместо земли и свободы — железная хватка города, вместо русского рая — воинствующее безбожие.
Как-то неловко разрушать миф, даже национал-большевистский миф о сектантах-революционерах... Пимен Карпов через всю жизнь, сквозь хлыстовские радения, ужасы и кровь пронес веру в свой Светлый Град, небесный Иеросалим, русский Грааль (gradalis). И его град небесный, сокрытый Китеж ведет вечную войну против железного земного города, который ненавидят и громят карповские хлеборобы. Война, описанная у Карпова, — это не только и не столько война деревни с городом, это война полноценных людей с "окаменевшими, озверевшими, кровожадными двуногими", понастроившими "каменные гробы — города". Так по-гностически он делит род людской, выделяя избранных и отсеивая монстров-горожан, которые уже не совсем и люди. Не только теология, как не совсем верно отмечал Александр Эткинд в "Хлысте", но также и антропология Карпова решается предельно просто: "Кем нам быть?!" — "Богами", — отвечает из затвора главарь злыдоты, анти-Иов — Феофан "богоявленный" богоборец. (Ср. "Азъ рехъ, бози будете" Пс. 82:6; слова Господа ко Израилю по старопечатному Псалтырю.) То есть, согласно Карпову, мы присутствуем здесь при настоящей теофании (богоявлении), а Феофан — глас Божий.
Самый интересный и знаковый персонаж Пимена Карпова, Феофан, имел-то в отличие от Иова немного: черетняную хибарку да любимую жену, поле да озеро с рыбой (хтоническая водная стихия —
Феофан отправляется за своей женой в добровольное изгнание, найти ее он уже не сможет — и далеко же она отправилась за отверженной звездой-денницей и отверженным солнцем мертвых. Поиск жены Феофан не прекращает до конца, когда зовет свою злыдоту в самую преисподнюю, "в сердцевину земли". Испытав бесчисленные лишения и разочарования в милости Божией, Феофан становится на страшный путь умножения грехов, "тяготы", с их помощью желая достучаться до Бога и достичь святости.
Первой тяжелейшей тяготой, которую взял на себя Феофан, было убийство своей матери в том же древнем лесу. С мифологической и символической точки зрения происходит инициация протагониста-антигероя, известная Юнгу и, кажется, средневековой китайской традиции, согласно которой "алчность и страсть есть мать", а "когда нигде нет привязанностей, это называется убить свою мать". Мотив убийства матери позднее хладнокровно использует Владимир Сорокин в самом страшном (действительно!) своем романе "Сердца четырех"; я уверен, что он осознавал все символические коннотации эпизода (что не снимает с него ответственности, судить будем: пусть примет тяготу!). Еще можно упомянуть оптимистическую песню Сергея Калугина, где сама инициация завуалирована, и слоган "убить свою мать" рискует окончательно перейти в разряд "убийств на бытовой почве".
Раз уж у нас пошла речь о Феофане, вспомним и Федора Соннова из мамлеевских "Шатунов". Феофан — "Богом явленный" и Феодор — "Божий дар" явно выполняют сходные функции. "Радость великую ты несешь людям, Федя", — это и есть дар. Бесчисленны убийства Сонновым в лесу, и первых своих жертв он настигает в озере, в водной, нижней стихии. Особенность мамлеевского Федора в том, что смертоубийства его не тяготят, он не несет "тяготы", не страдает от страха перед Богом, страха ему неведомого. Он лишен веры не только в Бога, но и вообще в окружающий мир; повторяю, у Мамлеева мы сталкиваемся с более страшной позднесоветской реальностью богооставленности. Страх у Федора не перед грехом, а перед исчезновением человека, исчезновением его души. Он ищет душу, как нечто ощутимое и материальное, внутренне понимая, что здесь что-то не так. Основное чувство, единственный "дар" богооставленных персонажей Мамлеева, и Федора в том числе, — это даже не страх перед Абсолютом, а страх страха перед Абсолютом, бег куротрупа от страха Божия или смутные попытки этот страх распознать.
Я обратился к Пимену Карпову в этой статье вовсе не потому, что он таинственный полузабытый автор. Нет, скорее он уже стал или имеет все шансы в скором времени стать одним из "модных" интеллектуальных писателей. Так, группа авторов журнала "Бронзовый век" в последнее время занималась с переменным успехом созданием новой мифологии вокруг Карпова и его героев. Интернет полон ссылок на Карпова и частных объявлений о поиске его книг. Пимен Карпов стоит в узле стольких пересечений реальных и литературных судеб, стольких конфликтов и идеологий, что не обратить на него внимания невозможно. Скажем, я не стал здесь обсуждать факт одновременного написания Карповым "Пламени" и Александром Блоком, с которым он уже был близко знаком, поэмы "Роза и Крест" по просьбе влиятельного финансиста и розенкрейцера Михаила Ивановича Терещенко. "Роза и Крест" с описанным в поэме восстанием ткачей-еретиков и "Пламень" с его бунтом крестьян-сектантов могут и должны анализироваться в контексте общего времени, идеологии и способа высказывания.