Газета Завтра 896 (3 2010)
Шрифт:
Да, правда, сказанная Николаем Рубцовым о его времени, — это очень горькая правда, правда потерь и утрат смысла текущей жизни. Не смысла жизни вообще, а именно текущей, собственной жизни, когда обстоятельства оказываются сильнее человека.
Как будто ветер гнал меня по ней,
По всей земле — по сёлам и столицам!
Я сильный был, но ветер был сильней,
И я
И эта рубцовская правда о народе и стране, надо признать, оказалась куда глубже и прочнее, чем официозная правда "евтушенских". И если "барды" 60-х и 70-х годов, согласно всем канонам каранавальной этики и эстетики, осмеивали и "верхи", и "низы", лишь изредка (разве что у позднего Высоцкого) трактуя нарастающее отчуждение русского народа от своей истории и своей земли не в комическом, а в трагическом ключе.
А Рубцов, сирота военных лет при живом, но ставшем чужим, отце смотрел на эту трагедию не со стороны, не "вживался" в неё, как актёр, пусть даже гениальный, — он, поэт, жил в этой трагедии, уже не предчувствуя, а точно зная её финал (достаточно почитать воспоминания близких к нему в последние годы жизни людей). Это касается даже не времени собственной гибели ( "Я умру в крещенские морозы / Я умру, когда трещат берёзы..." ), а судеб всей страны.
Меж болотных стволов красовался восток огнеликий...
Вот наступит октябрь — и покажутся вдруг журавли!
И разбудят меня, позовут журавлиные крики
Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали...
Широко по Руси предназначенный срок увяданья
Возвещают они, как сказание древних страниц.
Всё, что есть на душе, до конца выражает рыданье
И высокий полёт этих гордых прославленных птиц.
Широко на Руси машут птицам согласные руки.
И забытость полей, и утраты знобящих полей —
Это выразят всё, как сказанье, небесные звуки,
Далеко разгласит улетающий плач журавлей...
Вот летят, вот летят... Отворите скорее ворота!
Выходите скорей, чтоб взглянуть на высоких своих!
Вот замолкли — и вновь сиротеет душа и природа
Оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их...
"Высокие свои" — кто? Родичи? Вестники? Недосказанность этого образа порождает поэтически
Дело ведь не в том, что "иных времен татары и монголы" насилием и обманом захватили собственность и власть (вернее, власть и собственность) в нашей стране. Дело в том, что сами мы оказались не в состоянии преодолеть собственное отчуждение от собственности и власти, которое сегодня приобрело уже тотальный и катастрофический характер.
Рубцов не видит и не находит выхода из этой катастрофы — он всё-таки "только" поэт, а не политик, не общественный деятель. Но врачи говорят, что правильно поставленный диагноз — это уже половина успешного лечения. Поэтому с диагнозом, который был поставлен нашему обществу в творчестве Николая Рубцова, необходимо очень тщательно разобраться. "Улетающий плач журавлей", о котором он написал, — как о будущем ("вот наступит октябрь")! — должен стать их возвращением к нам с ликующей весенней песней.
ЛЕВИТАЦИЯ
В Третьяковской галерее на Крымском валу работает масштабная выставка "Исаак ЛЕВИТАН. К 150-летию со дня рождения". За время, прошедшее с момента открытия, получен широкий спектр мнений, впечатлений, идей. Своими выводами мы попросили поделиться нашего коллегу, заслуженного художника России Геннадия ЖИВОТОВА.
Пожалуй, большая часть ещё советской публики не забыла, как Левитан "раздваивался". Были такие байки: "мол, а! это тот, который по радио говорит".
Для меня Левитан — это глубоко личное. Я долго тянул с посещением выставки, и словно окунулся в детство. Как сейчас слышу голос моей учительницы Валентины Михайловны Минухиной, которая показывала репродукции картин из "Огонька" и рассказывала, как по Владимирке шли, звеня кандалами, каторжники, а в омуте утопилась дочка мельника.
СССР обладал колоссальной способностью вовлекать юношей "со взором горящим" к таким духовным профессиям: к литературе, живописи. И это всё делалось книгами, альбомами. Моя личная судьба сложилась таким образом, что настоящее искусство, условно скажем, "высокое": Третьяковку, Эрмитаж, — я познавал из книг. Так как рос я в далёких сибирских широтах. Художники там были, и приличные, нормальные, но музейного искусства почти не было. И когда в шестнадцать лет я оказался в Москве, то с вокзала кинулся в Третьяковку. Но то ли был день яркий, то ли ещё какие-то условия — тёмные панели, тёмные залы она показалась мне таким старым комодом, наполненным жуками-короедами. И поразила меня тогда "Берёзовая роща" Левитана. Это было единственное, что я вынес в первом своём впечатлении — не "Боярыню Морозову", не "Бурлаков", а именно "Берёзовую рощу". Как солнечный луч падает на нежную берёзовую кору. Всё так замечательно горело — я был ошеломлён. И, двигаясь обратно на вокзал, недоумевал: как же так?! — из всех сотен великих картин запала в моё сердце только "Берёзовая роща".