Газета Завтра 947 (4 2013)
Шрифт:
Во втором случае следует обратить внимание на то, что София, определяемая через двойное отрицание, не может быть посредницей. Для нее нет никакого "между", ибо у нее нет локализации в пространстве. Она вообще не может находиться "между" в силу своей неопределенности. У нее может быть локализация в восприятии, в сознании, в слухе.
В третьем случае речь идет о разъединительном синтезе. Чтобы осуществить этот синтез, нужно уметь выходить из себя, из своей неопределенности. В этом случае София становится "незаконнорожденным суждением", отрицанием своей негативности и утверждением особенности третьего. София как третье вводится Булгаковым посредством обособления потенциальности.
София как обособленная потенциальность
София —
Обособление потенциального означает разрушение непрерывно длящегося настоящего. Благодаря Софии мы теряем настоящее, помещая его или в прошлое, или в будущее. По мысли Булгакова, время не может начинаться непосредственно в вечности. Оно начинается в чем-то третьем, в том, что не есть ни дуализм, ни монизм, а есть, по словам Булгакова, "монодуализм". Это третье и есть София — вернее, то, из чего (или в чем) течёт время. София есть не что иное, как третий род существования, который нельзя описать в бинарных терминах. Как третий род София помещается Булгаковым между вечностью и временем. Самораздвоение Софии на небесное и земное означает не распад Бога, не его разложение, а его защиту от относительного. На небе София небесная, На земле она земная. Ее переход с одной орбиты на другую не требует прохождения через середину, не требует времени. В этом смысле София заумна, то есть она не улавливается понятийной оппозицией "абсолютного и относительного, вечного и временного, божественного и тварного". Конечно, человеку нужна логика, но Богу не нужна наша рассудительность. Он зовет нас к безумию своей любви. Бог может обойтись и без нас в своем деле, ибо он знает свои пути.
София как греза Бога
У Флоренского Бог мыслит вещами. У Булгакова Он грезит. У него София — это греза Бога. А мир — это его всего лишь "законченное самооткровение", объективация грезы. София не есть ни совокупность всей твари, ни божество. Софию нельзя мыслить как идеальное представление. Булгаков пишет: "София…необходимо есть живая умная сущность, ибо не призрачную отвлеченность и мертвость любит Бог, все же конкретное, достойное любви, живо…". Действительно, каким образом возникает вся эта зыбь реальности, волны и пена на поверхности Абсолютного? Ведь если в Боге есть идеи относительного, то Он не может создать ничего нового. И софиология лишает Бога творчества. Греза — это не идея. Это то, что можно объективировать, локализовать. Булгаков пишет: "А если относительное есть только иллюзия, то возникает снова вопрос: чья же то иллюзия? кто грезит? о чем? какова природа этих грез?". Если Бог желает, любит, хочет, то он не может не грезить. София — это греза Бога, предоставленного самому себе. Или, как говорит Булгаков, это есть обособленная потенциальность. Мир как объективированная греза един и множественен, но он не совечен Богу. Греза неотделима от Бога, но она не Бог. Греза как объективация неотделима от мира, но она и не мир. "Мир, — пишет Булгаков, — есть София в своей основе и не есть София в своем состоянии". Богу нельзя ничего ни прибавить, ни отнять от него. София как греза прибавляет и отнимает, возвращая Богу творчество. Человек подобен Богу в том смысле, что он, как Бог, грезит и объективирует свои грезы. Но эти объективации уже второго уровня. Их несовершенство от человека, а не от Бога.
В софиологии относительное приставлено к абсолютному и сопровождает его, как Маргарита мастера, во всяких делах. "Мир и София вовсе не образуют двух начал или миров, находящихся в том или ином отношении между собою, это — один и тот же мир". Оно не дает ему возможности вернуться к себе самому. В присутствии относительного абсолютное не может быть абсолютным. Другой, приставленный к Богу Соловьевым, не позволяет Богу быть самим сбой. То есть проблема заключается не в том, чтобы разъяснить, как из абсолютного появляется относительное, а в том, чтобы проследить, как абсолютное может оставаться абсолютным в окружении множественного.
Трубецкой
Между Богом и человеком нужно было поставить барьер, преграду, которая бы защитила Бога от богочеловечества. Эту преграду Булгаков нашел в Софии, наделив ее функцией разъединительного синтеза.
О смерти
"Нельзя сказать о смерти, что она софийна — это было бы смешным и странным парадоксом…" — говорит Булгаков. И тем не менее, продолжает он, "смерть софийна, ибо она дает свободу от тяготы мира. И без нее эта свобода недостижима".
В рассуждениях о смерти ссылки на Бога неуместны. Почему? Потому что Бог смерти не создавал. Её создал человек. А поскольку люди делятся на тех, у кого есть самость, и на тех, у кого нет самости, постольку смерть может быть софийной и асофийной.
Никто из людей не дан самому себе полностью. Все требуют своего завершения. Завершает человека не другой человек, а смерть. Этим Булгаков отличается от так называемых "диалогистов". Человек, пишет Булгаков, "в свете смерти являет себя себе". Если бы не было смерти, то люди не узнали бы о том, что они люди. Смерть удостоверяет каждого: это ты, говорит она, можешь проходить на свое место. Откуда место? От Бога. Он, хотя смерти и не создавал, но место для неё предусмотрительно, то есть софийно, приготовил. Смерть софийна уже потому, что она тебя предъявляет тебе. Если же ты в ней не встретишься с собой, то смерть твоя будет натуральной, асофийной.
Булгаков пишет: "Всё тебе дано, даже ты сам, тебе же принадлежит, от тебя пришло только подполье…" Подполье построено из "кирпичей" относи- тельного в предположении, что оно прочнее абсолютного. Кто не хочет себя в своей самости? Все хотят быть в порядке перед собой. Ведь принадлежность мира и других людей твоему сознанию так естественна. Так просто быть солипсистом. И так мучительно неестественна твоя принадлежность сознанию другого человека, в котором тебе совсем не хочется существовать. Умереть замурованным в своей субъективности — значит, умереть натурально, как животное, без ужаса перед адом и без зова к Богу. Если во мне от меня только подполье и я загоняю себя в этот подвал, в эту пещеру, то я враг самому себе. Я отношусь к себе как к другому. Я безнадежно раздвоен. Если бы не было смерти, то самообман веры в себя так бы никогда и не был раскрыт.
Софийность смерти состоит в том, что она раскрывает этот обман и говорит: относительное только относительно, а абсолютное — абсолютно. И вместе им не поможет сойтись никакая диалектика. Только в смерти человек понимает, что ему гордиться нечем, что он, по словам Булгаков, мнимая величина, получившая реальность. Смерть помогает человеку забыть своё "я" и "постигнуть безмерную одаренность травки, воробья, каждого творения Божия". Бог не ждет, когда сахар растает в стакане. Для него нет различия между свободой и несвободой, между грезой и данностью. Поэтому в нем нет места злу. Зло идет от человека, от того, кто в своем творческом самоопределении ждет, когда сахар растает в его стакане.
Софийность смерти состоит в том, что она не дает возможности злу повсеместно распространиться. Всякая смерть одной своей стороной обращена к ничто, а другой — к Богу. Если твой центр — это я, вокруг которого ты вращаешься, то смерть тебе покажет себя со сторон небытия. И будет она несофийной. Страдание не выйдет за пределы того, кто страдает. Его боль будет только его болью. Если сдвинуть центр из себя за пределы себя, то смерть покажет себя с другой стороны: светлой и радостной. Страдание одного становится страданием всех.