Газетные заметки (1961-1984)
Шрифт:
Поэзия, доступная детишкам
Учитель литературы в прошлом году предупредил младшую дочку одного моего закадычного друга, что на экзамене ее будут спрашивать о романе «Сто лет одиночества». Девочка, понятное дело, испугалась — мало того что она не читала эту книгу, но и вообще голова ее была занята вещами более важными. По счастью, папаша ее, получивший весьма основательное филологическое образование и обладающий редкостным поэтическим чутьем, стал натаскивать ее так усердно и рьяно, что на экзамен она пришла, зная предмет лучше преподавателя. Тот однако все же исхитрился задать ей каверзный вопрос — что означает перевернутая буква в заглавии этой книги? Он имел в виду аргентинское издание, оформленное художником Висенте Рохо, который таким образом желал показать, насколько волен и ни от чего не зависим полет его вдохновения. Девочка, само собой, затруднилась с ответом. Висенте Рохо,
В том же году мой сын Гонсало на вступительных экзаменах имел дело с вопросником по литературе, разработанным в Лондоне. И один из вопросов потребовал определить, что символизирует собой петух в «Полковнику никто не пишет». Гонсало, которому отлично знаком стиль родного дома, не справился с искушением щелкнуть по носу заморского ученого и ответил так: «Этот петух носит… несет золотые яйца». Потом мы узнали, что высший балл получил ученик, ответивший в соответствии с уроками учителя, что полковничий петух есть символ подавленной народной силы. Услышав об этом, я в очередной раз обрадовался своему редкостному политическому везению, потому что в первоначальном и в последнюю минуту измененном финале полковник сворачивал петуху голову и варил из него протестный суп.
И я уже довольно давно коллекционирую эти перлы, отравляющие юношество по воле скверных учителей словесности. Лично знаю одного добросовестнейшего педагога, который в тучной, алчной и бездушной бабушке, использующей безответную Эрендиру для получения долга, усматривал символ ненасытного капитализма. Другой — из католического колледжа — уверял, что поднявшаяся в небеса Прекрасная Ремедиос — это поэтическая метафора вознесения Девы Марии, вселившейся в ее тело и душу. Другой открыл, что персонаж моего рассказика Эрберт, решающий любые проблемы для всех и каждого и раздающего деньги направо и налево — опять же «прекрасная метафора Бога». Два барселонских критика удивили меня, обнаружив, что «Осень патриарха» имеет ту же структуру, что и 3-й концерт для фортепьяно с оркестром Белы Бартока. Хотя это доставило мне огромное удовольствие, потому что я восхищаюсь этим композитором и особенно — этим его произведением, аналогии двоих критиков не сделались яснее. Один профессор литературы из Гаванского университета, посвятив много часов анализу «Ста лет…», пришел к выводу — одновременно обескураживающему и обнадеживающему, — что роман не предлагает никакого выхода. И тем самым окончательно убедил меня, что мания толковать и трактовать все на свете в итоге порождает новую форму вымысла, порой заходящего в тупик полной чуши.
Я, должно быть, читатель простодушный и наивный, потому что никогда не думал, что писатели хотели сказать больше, чем сказали. Когда Франц Кафка говорит, что Грегор Замза, проснувшись однажды утром обнаружил, что превратился в огромное насекомое, мне не кажется, что это — символ чего-то там, и мне только всегда хотелось знать, что же это было за насекомое такое. Я верю, что в самом деле были времена, когда ковры летали, а в сосудах томились заточенные там джинны. Я верю, что Валаамова ослица заговорила — как рассказывает Библия, — и жалею, что не удалось записать ее голос, я верю, что Иисус Навин обрушил стены Иерихона звуками своих труб, и опять же жалею, что не дошла до нас исполняемая ими мелодия. Я, наконец, верю, что сервантесовский лиценциат Видриера в самом деле был из стекла, как полагал он в безумии своем, и всем сердцем верю в ту радостную истину, что Гаргантюа помочившись, затопил парижские соборы. Мало того, я убежден, что происходили и другие аналогичные чудеса, и лишь рационалистическое мракобесие скверных учителей словесности не дает нам их увидеть.
Я с огромным уважением и даже с нежностью отношусь к профессии учителя, и оттого мне особенно больно, что и они стали жертвами системы образования, принуждающей нас говорить глупости. К тем, кого я не забуду никогда, относится моя первая учительница. Она была красива и умна и не делала вид, что знает больше, чем может, а кроме того, была так юна, что со временем стала моложе меня. Это она прочла нам первые стихи, которые с тех пор навсегда гвоздем засели у меня в голове. С такой же благодарностью я вспоминаю учителя литературы в старших классах — скромного и осторожного человека, который сумел провести нас лабиринтом хороших книг, не пускаясь при этом в их головоломные толкования. И благодаря этому методу участие его учеников в чуде поэзии стало более личным, более свободным. Подводя итог, скажу, что задача курса литературы — всего лишь быть проводником по миру книг. Любая претензия на нечто иное только отпугнет детей. Так я полагаю втихомолочку.
Поле — ужасное место, где гуляют сырые куры
В недавно проводившемся опросе детей из крупных европейских городов спрашивали, как называется человек, который приносит
Да они и не могли сказать ничего другого, ибо всем известно, что в этих гигантских урбанистических образованиях, где рождение цветка — такое же чудо, как сотворение мира, все, попадающее в квартиру, должно сперва пройти через незамысловатый и неизбежный, но провиденциальный фильтр консьержа. И благодаря детям мы начинаем сознавать, что так называемая природа сделалась в конце концов фантастической телепередачей. Чего ж дивиться, если ребенок, живущий на шестнадцатом этаже, выходящий из дому, лишь чтобы сесть на автобус и отправиться в школу, проводящий летние каникулы на обустроенном пляже, понятия не имеет, что некогда человек в синей форменной тужурке привозил на велосипеде письма, а другой — в белом фартуке — доставлял молоко, причем столь пунктуально, что служил не только разносчиком, но и будильником. Все они мало-помалу становились членами семьи, охотно соглашались выпить на кухне чашечку кофе и перемыть с прислугой кости всей округе, так что очень естественно потом звучало во время завтрака: «Петра наша беременна от почтальона».
Ветры цивилизации покуда не полностью сдули с Испании одного из самых типичных персонажей ее жизни и литературы — ночного сторожа. Кое-где остались еще эти отставники, для которых не было секретов на улице, ибо не могло произойти на ней ничего такого, чего они бы не знали. Сторож отвечал за безопасность в своем квартале и носил с собой связку ключей от всех домов. Жильцы, возвращаясь за полночь, ключей не имели, а звали сторожа. Тот неизменно оказывался поблизости: стоило лишь заглянуть в таверну на углу, где коротал время с другими сторожами, или просто хлопнуть в ладоши — и он вырастал как из-под земли. Мне интересно, что подумают нынешние дети из больших европейских городов, если рассказать им, что ворота по ночам отворял сеньор сторож. Да не поверят, скорей всего, как не поверят и в других героев, вызывающих ностальгию у стариков — точильщика, появления которого случались лишь время от времени как солнечное затмение, точильщика, пропитывавшего воздух на улице мелодией своей дудки.
И единственный из всех этих персонажей нашего детства, который с каждым днем все хуже виден, все менее очевиден детям теперешним — это тот окруженный аурой разносчик телеграмм. Быть может, эти посланцы рока сами немало потрудились над созданием своего зловещего образа — с такой безотлагательной требовательностью стучали или звонили они в дверь и кричали: «Вам телеграмма!». Много-много раньше, когда мир принадлежал нам полностью, эта оповестительная функция была отдана предвестиям. Однако телеграммы с момента своего изобретения превратились в вестников смерти. Прежде чем успевали отворить, уже надо было хлопотать вокруг оцепеневшей бабушки; заливались воем собаки на дворе, а куры средь бела дня устраивались на насест спать, потому что от ощущения беды у них сбивалось время. Человек вглядывался в непроницаемое лицо вестника, протягивавшего телеграмму, потому что не верил, что тот может не знать о нашем несчастье, еле слышно благодарил и в глубине души сожалел, что остался в прошлом средневековый обычай вешать гонцов, принесших дурную весть. Со временем ужас перед телеграммами был вытеснен издевками над медлительностью доставки. Некто, собираясь в путь, давал возлюбленной телеграмму: «Когда она дойдет, я уже буду в твоих объятиях».
И даже семейный доктор, одним своим видом унимавший жар у пациента, заменен теперь в городах божеством — нам оно неведомо, и сердцу его мы неведомы. Недавно рассказывали, как в частной клинике тяжелобольному разные специалисты назначили шесть разных исследований. Он умер в ту же ночь, но сутки спустя анализы показали превосходное состояние его здоровья. Эти ужасающие эпизоды нашей цивилизации, которые, к несчастью, звучат как «черные» анекдоты, понятны лишь в мире, где наши дети спрашивают родителей, несут ли коровы яйца и растут ли спагетти на деревьях.
Телевидение эти сомнения не разрешает. И потому во французских школах введен специальный курс — детей на месяц вывозят в деревню, на свежий воздух, и заставляют смотреть широко открытыми глазами на ту половину мира, которую половина цивилизованная увидеть им не дает. Думаю, что с ними происходит то же самое, что когда-то было с нами, деревенскими детьми, впервые попавшими в город. Думаю, курица, снесшая яйцо, вызывает у них тот же почтительный ужас, что у нас когда-то — кино; а собаками, разлегшимися посреди улицы, они любуются, как мы — пожарниками, тушащими дом, и видят ослов не на картинке, а из мяса и костей, и слышат их ржание, и, когда отваживаются выдернуть волосок из хвоста, сердце у них замирает, как у нас, когда в былые дни мы наблюдали посадку первых аэропланов.