Где-то возле консерватории
Шрифт:
Взволнованность Нины передалась ему, выбила из колеи, повергла в душевное и умственное смятение. Быть может, это помешало и его наблюдательности, и способности к выводам, и даже угадыванию интонации. Все, что она говорила, звучало ликованием удачи. С флейтистом они давно расстались. Пирожок оказался ни с чем. Бог с ним! Ее мужем стал моряк, помнишь?.. О, они жили прекрасно! У них сын уже в восьмом классе. Круглый отличник. Но и с этим мужем она разъехалась два года назад. Так получилось. Сейчас живет довольно далеко от центра, в Кузьминках. Но метро рядом, и прекрасный воздух!..
— Ну, а ты? — участливо спросила она, и звонкий голос сник.
— Что
— Похоже, опять едешь на картошку?
Чуть отстранившись, она жадно оглядывала его раздобревшую фигуру в тесном засаленном ватнике. Большие карие глаза не пропустили ни дыры на локте, ни оборванной пуговицы, скользнули по вязаной шапочке, резиновым подвернутым ниже колен сапогам и задержались на торчащей из кармана бутылке.
— Она — матушка?.. — И эта незаконченная вроде бы фраза подвела итог ее наблюдениям.
«Да она принимает меня за алкаша! — осенило Петрова. — Ей кажется, что она все про меня поняла. Но почему она не дала мне толком ответить? Для работяги, идущего со стройки, мой вид вполне позволителен, но для человека так называемой интеллигентной профессии настолько нетипичен, что следовало хотя бы не торопиться с выводами. С какой безжалостной быстротой произвела она меня в потерпевшего полный крах человека! Почему так легко поверила самому плохому? Значит, в непрекращающемся счете со мной ее устраивает лишь крайняя степень моего падения. Стало быть, и самой ей не больно сладко?»
Да! Наконец-то навел он на фокус. Рядом с ним стояла немолодая, поблекшая женщина в потертой шубейке, с которой уже ничего не могли поделать все ухищрения перекройки и перелицовки. Дешевая косметика: свалявшаяся в шарики тушь на ресницах, полустершаяся лиловая помада и грубая пудра — лишь усугубляли разрушительную работу времени и разочарования. Жизнь давно выпустила Нину из теплых объятий на холод и сквозняк, и, поняв это, Петров уже не хотел ни в чем ее разубеждать. Он усмехнулся и развел руками, словно признавая справедливость горького упрека.
— Ты никуда не торопишься, — решила Нина. — Проводи меня до дома. Мне хочется поговорить с тобой, а мой хозяин ненавидит, когда я шляюсь. — Она подчеркнула последним словом абсурдность ревнивых подозрений «хозяина».
То был отставной полковник, которому по сложным квартирным и семейным обстоятельствам никак не удавалось стать ее законным мужем. Прекрасный человек, любит ее сына как родного, быть может, не без военного педантизма, но зато непримиримый враг всяких рюмочек и закусочек.
С глуповатой ухмылкой Петров принял намек, все более подчиняясь навязанной ему роли.
Когда они сели в вагон, он вспомнил о товарище и устало выплеснул его из головы. Вагон как-то разобщил их с Ниной, хотя они сидели рядом. Она то рылась в хозяйственной сумке, то говорила что-то пустое — для самой себя, а не для собеседника, о домашних делах. Но иногда они вдруг улыбались друг другу, прежнему своему, давно умершему, похороненному и не оживленному встречей.
Уносясь все дальше к ненужным Кузьминкам, Петров чувствовал себя героем фарса, но это не веселило, даже когда он пытался взглянуть на происходящее из будущего. Что-то тут мешало спасительному юмору.
Они вышли из метро, и Нина вдруг запретила провожать себя дальше. То ли боясь ревнивого «хозяина», то ли, что вернее, не хотела попасться на глаза соседям с таким непрезентабельным спутником. «Неужели ни ей, ни ее близким никогда
— Прощай, — сказала она, — теперь уж мы едва ли встретимся.
— Почему? — спросил он, сильно и полно жалея эту женщину, так уверенно и нераскаянно прошедшую мимо его любви, мимо всего, чем был он.
— Сколько же ты собираешься жить? — холодно сказала она и ушла в своей вечной шубке, равнодушной, чуть враскачку, не играющей в молодость походкой.
Она ушла, а он приказал себе не думать о ней сейчас, не резать по живому. Скорее назад, к верному, чертыхающемуся на чем свет стоит, но все же не бросившему его товарищу.
…Конечно, не встреча с Ниной заставила его так остро и трудно почувствовать возраст, это зрело в нем исподволь, скапливалось неприметно. Очки, неумолимая бессонница, острая обидчивость и стремление рвать отношения, когда еще возможно объяснение, — это и многое другое, отдающее старческим чудачеством, ощущалось Петровым смиренно и твердо, как переход в иной возрастной климат. Встреча с Ниной, словно катализатор, завершила постижение неумолимого процесса. Теперь он окончательно знал, что будущее, в котором можно что-то исправить, выяснить, хоть исплакать, не существует для него и тех, кто создавал и наполнял его душевную жизнь. А он, оказывается, еще на что-то рассчитывал. На что? На возвращение былого?.. На раскаяние?.. Воздаяние по заслугам?.. Какая чепуха, он никогда и в мыслях этого не держал. Да! И все-таки смутная, черт знает куда загнанная надежда на какой-то душевный реванш, видать, существовала, и не надо обманывать самого себя. Скажем так: надежда на обретение последнего покоя, не в лермонтовском смысле — под сенью дуба, в земле, а прижизненного покоя. Но все это рухнуло за какие-нибудь полчаса. Оказалось, ему ровным счетом ничего не нужно от чужой и чуждой женщины, которую он проводил на метро до Кузьминок. Напротив, он сделал все возможное, чтоб оставить ее в спасительном неведении. Таков был конец истории, начавшейся за изрезанной перочинным ножиком школьной партой.
Но как же сильна она была в нем, если и сейчас случайная, пустая, нелепая, смехотворная встреча вывернула его наизнанку! И как сумел он уцелеть тогда, когда вышагнул от Нины в морозную щемящую пустоту в траченной молью кавалерийской шинели, припадая на больную ногу, не солдат и не штатский, недоучившийся студент и уволенный в глубокий запас муж, щенок, не умеющий даже огрызнуться? И ведь у него мелькала мысль о самоубийстве, и мать, все понимавшая, спрятала куда-то «наган».
Вот тогда-то и возник дом вблизи консерватории. В переулке, где он, коренной москвич и городской шатала, почему-то никогда не бывал. Забытый дом стоял в начале забытого переулка, если считать со стороны Никитской площади. Впрочем, Никитская тут ни при чем, они попали в переулок каким-то проходным двором. Почему память так старательно стерла географию события? Чтобы не было пути назад, чтобы не сделаться иждивенцем чужого милосердия, чтобы золотой лучик не погас в мути ненужной суеты?..