Гегель. Биография
Шрифт:
Гайм видит в поэме Гегеля «гимн богине Элевсина, элегию на руинах прекрасной веры, протест против прозы Aufkl"arung» [117] . Как если бы Гегель и впрямь поклонялся греческой Церере! Гегель вовсе не скорбит об архаической «элевсинской вере», он провозглашает ее всегда живой, но в очень особом смысле. Гегель приписывает ей доводы, приводимые Aufkl"arung против «догм», верований, внушаемых розгами, и т. д. Он многое заимствует у Лессинга, знаменитого Aufkl"arer’a.
117
Haym R. Hegel und seine Zeit. Berlin, 1857. P. 38.
Как
118
Bertaux P. H"olderlin. Essai de biographie int'erieure. Paris: Hachette, 1936. II. P. 73.
Но, может статься, Гегеля вдохновил Шиллер? Если и так, то, во всяком случае, не на то, чтобы «соединить сокровенную глубину христианской веры с духом античности». Вокруг поэмы Шиллера «Боги Греции» в 1788 г. разразился скандал. Чтобы притушить резкую и опасную критику, поэт согласился внести в текст изменения. Может быть, Розенкранцу была известна только исправленная версия? Первая версия никак не могла служить иллюстрацией «сокровенной глубины христианства»!
Смехотворными ныне кажутся попытки затушевать нехристианский характер гегелевской поэмы. Безрассудное превознесение христианским писателем пантеизма и попутно языческой религии под маркой поэзии и без помышлений о зле, может сойти такому писателю с рук, хотя и с трудом. Но теологу, несостоявшемуся пастору, философу! Гегель прекрасно знает о гневном и крайне резком осуждении элевсинских таинств отцами церкви. Безбожие сквозит как в поэме, так и в письмах из Швейцарии.
И тем не менее в этом гегелевско — гёльдерлиновском пантеизме, слишком близком к атеизму, нельзя не видеть некоторых религиозных черт, своеобразного религиозного чувства, трудно определимого: то ли это стыдливый и робкий пантеизм, как у Спинозы, то ли тот пантеизм, в котором Лессинг признался лишь на пороге смерти.
У великих умов эпохи, а в еще более очевидном виде у умов не столь великих, случаются временами приступы откровенности. Берут и официально объявляют себя христианами, но когда позволяют обстоятельства, прежде всего, в частном общении, не стесняются ударяться в сомнения, демонстрировать по определенным вопросам несогласие, делать разного рода оговорки. В некоторых крайних случаях, когда это продиктовано каким-то частным практическим интересом, авторы смелеют, отваживаясь на исключительный радикализм, прибегая, однако, к завуалированным формам выражения, в данном случае, мифологическим. Очень может быть, что масоны тех времен, при всем многообразии лож, парадоксальным образом сочетали «просвещение» с мифологической и обрядной символикой, а это, в свою очередь, предоставляло неограниченные возможности практиковать такого рода высказывания. Французам, в отличие от немцев, не очень по нраву эти завораживающие непроглядные сложности. Но тому, кто хочет понять Гегеля, а равно Гёльдерлина, приходится к ним привыкать.
Отвлекаясь на время от содержания «Элевсина», о котором, разумеется, не стоит забывать, необходимо — если мы хотим понять смысл и значение поэмы — рассмотреть обстоятельства ее создания. Толкование текста, принимающее помощь извне, бывает, приводит к иным результатам.
На самом деле адресат поэмы — не Гёльдерлин, хотя она посвящена ему, но некое третье лицо, с которым Гегель знаком и хочет, по всей вероятности, чтобы это лицо поэму прочитало.
Это было не просто!
Служба домашним учителем в Швейцарии, поначалу его, несомненно, устраивавшая, все же вынужденная мера, работа на крайний случай, чем дольше он влачит эту лямку, тем тяжелее ярмо становится. Пребывание в швейцарской ссылке тяготит все сильнее. Он скучает по Германии, по своим друзьям. Договор скоро заканчивается. Он мечтает о возвращении.
С другой стороны, если не родине, то друзьям его не хватает. Они испытывают к Гегелю истинную, основанную на глубоком уважении привязанность. Гёльдерлин переживает разлуку, возможно, острее, чем Шеллинг. Натура, много испытавшая, чувствительная и слабовольная, он понимает, что рядом с Гегелем, «человеком спокойного разумения», как он о нем дружески отзывается, ему было бы легче жить. Гегель поверяет тоску товарищам, и они подыскивают для него убежище в Германии.
Шаги, предпринятые Гёльдерлином, помноженные на усилия, очевидно более действенные, их общего друга Исаака фон Синклера, приводят к желанному результату. Гёльдерлин, домашний учитель во Франкфурте в семействе Гонтард, сообщает Гегелю о вакантном месте в семействе Гогелей, принадлежащем исключительно богатому роду крупных торговцев и финансистов.
Гегель воспринимает новость как надежду на освобождение. Гёльдерлин всячески расхваливает ему Гогелей, дело, стало быть, за их согласием. Соискатель вступает в переговоры с будущим нанимателем, Жаном — Ное Гогелем (1758–1825), ведя их неизменно через посредство Гёльдерлина. В связи с этим он в ноябре 1796 г. отправляет ему так называемое «показное» письмо, то есть предназначенное для показа Гогелю (С1 45–46).
Эта практика нам непривычна, но она была характерной для того времени. Она обеспечивала адресату моральное ручательство со стороны посредника, которого знают и уважают. В случае провала переговоров, ни та, ни другая сторона прямо о своем решении не сообщали, во избежание огорчений и унижения. Это позволяло сохранить лицо обеим.
Получив «показное» письмо Гегеля, Гёльдерлин обещает другу: «Я его ему прочту». Из письма Гогель должен узнать, как смотрит Гегель на педагогические и практические вопросы, связанные с такого рода службой.
Комментаторы поэмы «Элевсин» не замечают прямой связи между нею и «показным» письмом. Действительно, данных, подтверждающих эту связь, нет: ничего не известно об отправке поэмы Гёльдерлину, нет ни подтверждения получения, ни выражения признательности за посвящение. Получи Гёльдерлин, по меньшей мере, хоть один ее список, он непременно хранил бы его так же бережно, как сопроводительную записку к «показному» письму. Возможно, Гегель прислал свое «исповедание веры» прямо Гогелю.
Поскольку письмо датировано ноябрем 1796 г., можно было бы думать, что поэма, написанная в августе, с переговорами по времени не совпадает. Но Гегель задолго до этой даты знал имя своего будущего патрона и кое-что о нем. В письме от 24 октября Гёльдерлин напоминал ему: «Помнишь, в начале лета я писал тебе об исключительно выгодном месте, и чего я больше всего желал бы для тебя и для себя, так это того, чтобы ты устроился здесь у этих добрых людей, о которых идет речь» (С1 43).
Конечно, выражение «добрые люди», звучащее по- французски немного снисходительно, следовало бы переводить иначе; brave Leute, пишет Гёльдерлин об этом авторитетном семействе в письме «начала лета», в котором он, конечно, должен был упомянуть имя, — единственном письме, которое почему-то исчезло. К тому же, 24 октября он пишет так, словно это имя Гегелю уже известно: «Позавчера господин Гогель совершенно неожиданно зашел к нам и сказал мне, что если ты еще свободен и условия тебе подходят, он был бы очень рад» (С1 43). Но это значит, что переговоры уже велись.