Геи и гейши
Шрифт:
Она подхватила его вялое, размякшее и послушное тело подмышками, выдернула из-за столика и поволокла по коридору непонятно куда: то ли в сторону вселенской тьмы, которую воплощала королевско-артуровская зала, то ли в сторону света, которую олицетворял камин: словом, в некое подсобное помещение. Кот и собака шествовали позади с неторопливым достоинством.
— Погоди-постой, — возражал он, заплетаясь ногами и языком. — Пришел я — было прямо и открыто в два конца, а теперь стол и очаг сомкнулись вроде бублика или баранки.
— Баранки? А, это я в тебя теста не доложила. Говорила же нашему Лео — давай я ему к молоку еще и крендель с маком положу, а он: почему тогда не пирожок с героином? Шутники тут все, — скептически хмыкнула она. — Да ты ползи, а то оставили тебя на слабую женщину, а у меня силы в руках уже не те, что в молодости, когда могла сутки подряд бамбуковым
Так, не спеша и отдуваясь со всех сил, добрались они до спальни, всю площадь которой занимала величественная, поистине ****ская кровать, представляющая собой чудо эклектики: укрытое западноевропейским старомодным балдахином черного гербового шелка на витых дубовых столбах, с горельефами в стиле храма Каджхурахо на обеих спинках, с жестким синтоистским изголовьем и индийской книгой для новобрачных рядом с ним, это ложе было поверх матраса из лучшей маковой соломы накрыто пышнейшими простынями цвета сливочной помадки, в кружевах и прошивках. Аруана свалила в них свою ношу, по пути как-то сумевшую растерять абсолютно все защитные оболочки, одновременно выдирая из-под нее одну простынь и укутывая с головы до ног. Завершив работу, старуха и сама устроилась в ногах постели, притянув к себе кота и уютно придремывая.
— Считай, что ты обусловил свое и оправдал наше существование, о Забытый на Страшном Суде, — произнесла она, обращаясь к нагому и бездыханному телу. — Из не вполне живого сотворил истинную жизнь теплом своих рук. До нынешнего дня не выпадало такой удачи на долю держательницы Дома.
— Не дома, а подвала, — пробормотал Шэди, бескомпромиссно проваливаясь в спячку. — Долговая яма тут, что ли? Однажды я служил в конторе на таком месте, куда раньше злостных банкротов запирали: крутая узкая лестница и по всем дверям засовы. Еще там однажды свет вырубили…
— Вот-вот, именно что вырубили, — повторила она со своей обыкновенной интонацией. — Тебя. А теперь иди по следу, ищи таких, как ты сам, моя Тень!
— Где, интересно, я их найду, — пробормотал он, налагая свою тяжелую руку на собаку, что заворочалась и вздохнула, укладываясь под ней удобнее. — На необитаемом острове, что ли? Или в горном селе, где даже радио нет и куда слухи о войне в низинах доходят через два года? Нет: в таких местах люди дружные, как в Японии, что вместе остров и гора. Трясет ее что ни дело, вот люди и сделали крепость из себя самих. В земле правды нету, так зато она есть в людях. Или в толпе поищу: чем она больше, тем полнее одиночество того, кто не хочет потерять в ней себя и стать каплей в океане вместо того, чтобы отразить в своей капле весь океан…
— Ба, да ты, засоня, умнеешь прямо-таки на глазах; видно, мастерица я варить зелье, — ответила Аруана и погладила по шерстке верного Ирусика. В полутьме и полусне она показалась собаке и ее человеку не такой уж старой, а голос ее — совсем звонким, как у молодухи.
— Но нет более полного одиночества, чем то, что настигает тебя в высоком и протяженном городе, где в доме тебя теснят стены и потолки, а вне дома — другие тела, полагающие, что и сам ты не более чем тело… Или еще вот война, когда закончился бой и каждый остается наедине со своей собственной, незаемной смертью.
— Что же, а ля гер ком а ля гер, — сказала женщина. — Пусть будет война. Да ты спи, спи давай.
ВТОРОЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ
Октопусик мчится через время, поглощая пространство и, как лузгу от семечек, выплевывая случайности человеческих судеб… неплохая звукоподражательная аллитерация, только чего-то ее многовато. Все, что вбирает в себя Благородный Осьминог, делает он самим собой. И пульсируют, обозначаются в нем, как в рисованной буддийской янтре, фигуры разной формы и — если смотреть сверху — разного цвета: восьмиугольник травянисто зелен, шестиугольная звезда иззелена золотиста, и всю ее насквозь пронизывает ее яркий красный огонь срединной триады. Там же, где бьет кверху округлая струя, где она расплескивается куполом, чтобы снова ниспасть и свиться, посреди переливчатых жемчугов возникает оттенок царского пурпура. И как восьмиконечное знамя Богородицы неопалимой Купины, как восемь лепестков лотоса вокруг чашечки янтры, цветет вокруг всевечный Сад, проникая во внешние приделы Дома, горит чистой смуглотой плоти и праведно алеющей кровью его сердце вокруг той Книги, что возвышается на своем резном постаменте, подобная ключу мироздания. Играют краски, меняются смыслы, ибо все в мире есть знак и символ, знаки эти множественны, и неисчислимы связи между ними. Все — литературный прием, все — троп
Недаром все религии перетаскивают друг у друга тайные, многозначные, каббалистические знаки и смыслы, сообщая им свои оттенки значений и оживляя такие, что им самим невдомек; на этой сокровенной и прикровенной связи держится любая ортодоксия. Религии враждуют деяниями своих членов, но наперекор этому связи упрямо множатся. В самой войне мнений — и не только их, но и прямого оружия, — люди с помощью того, что ими произносится, протягивают друг другу руки: о сладкие сети любви! Не люди говорят слова — это слова говорят людьми и через людей. За этой игрой и прихотью только и можно увидеть первозданный, грозовой смысл тех имен, что были вручены богом Адаму. Глубочайшее и бездонное море смыслов, которыми нужно играть и которыми нельзя играть безнаказанно. Ведь бродят бешеные волки по дорогам скрипачей, и бездна призывает бездну, волны обеих доходят до души, в них захлебывается сердце, и тьма смыкается над головой дерзкого. Тьма находит на тьму, тьма тьму покрывает, и внезапно рождается свет.
О купина моя! Горишь и не сгораешь, губишь и живишь; и как идеальная огранка бриллианта, будто александрит — камень священной императорской крови — высверкивают наверху, над домом, два четвероугольника, наложенных друг на друга, края их слегка вогнуты, будто парус, это знак полета и устремления, и сияние огромным зеленопламенным цветком исходит от них вовне, освещая Сад и Лес, лес — и всю Землю.
В знаке Стрельца
Имя — ИБИЗА
Время — между ноябрем и декабрем
Сакральный знак — Орел
Афродизиак — миндаль
Цветок — гиацинт
Наркотик — малина наговорная
Дерево — тополь, populus alba
Изречение:
«Фантазия — всего лишь часть, хотя и немаловажная часть, того, что принято именовать реальностью. В конечном счете неизвестно, к какому из двух жанров — к реальности или фантастике — принадлежит мир».
Хорхе Луис Борхес
Действующий пейзаж представлял собой заснеженные горы, понизу закутанные в полог хвойного леса. Вдали солнце проваливалось меж двух вершин: солнце было ярко-рыжее, точно камень гиацинт, а снега белые, как одноименный цветок. Небо этой великолепной и многозначимой постановочной декорации пересекал клин диких гусей-казарок, улетающих на юг; они посылали земле свои крики, издали походившие на лай белошерстых и красноухих египетских собак, которые почуяли дичь. Гуси пересекали едва народившийся лунный круг, сквозь который просвечивала еще почти дневная, но более густая синева. И недаром: все казарки издревле посвящены были лунной богине Иштар и таинственному цвету ее покрывала. На склонах гор, в мирных долинах рос мак первого, ноябрьского посева, и хотя он далеко еще не созрел и даже не набрал еще цвета, добрые поселяне уже предвкушали в нетерпении, как весною будут острым ножом надрезать коробочки и собирать темные жемчужины его благодатной смолы. А у подножья гор, у самой тропы ничего не было, только тонкой натянутой струной трепетала и пела под холодным ветром сухая трава. Словом, был некий условный конец осени в неких условных исламских широтах, и если знаки его несколько перепутались, то лишь потому, что их не вспомнили, а измыслили тут же на месте.
Он — или уже она? — шел по тропе, что петляла посреди каменных глыб, иногда попадая своими грубыми башмаками в лужу с мутным известковым настоем, и камуфляж висел на нем как мешок из его собственной плохо приросшей к нему плоти, а ружье с куцым стволом пересекало грудь комбинезона. Объектив этакой штуковины служит явно не для того, чтобы любоваться туманными и романтическими далями, а для вещи более грубой и прозаической: ловить их и распинать на своем кресте. И Шэди не переставал дивиться отыгранной им — или все-таки его предшественницей — роли, несмело выглядывая с обратной стороны ее глаз, робко съеживаясь внутри непривычно большого и кряжистого тела. Как будто взяли и подменили все мои чувства, думал он. Мой рассудок знает, как ловить цель и нажимать на курок, помнит азарт и злой страх, но он — не я, мне никогда не суждено было стать даже военнообязанным, я же не убью и курицы, не говоря о том, чтобы ее съесть. И разве я знаю, что такое лошадь, восклицала в культовом романе времен моей юности некая госпожа Кокнар (говорящая фамилия, однако), и разве я знаю, что такое сбруя — особенно такая, что на мне самом?