Генерал террора
Шрифт:
— Тогда я чокаюсь с красным армейцем. Знаешь, какие у меня тут молодцы? У-у, не убежишь! Да и зачем мне бежать от твоей милой жены, от такой вальяжной кровати, от коньяка, от таких славных красных армейцев. Чокнемся? За здоровье Саши Деренталя и за твоё здоровье, товарищ Иванов!.. Слышу, слышу — мне возражают: «Не Иванов я — Сидоров. Да и пить нам на посту не позволено» . Вот так. А мне всё позволяется. Даже спать на широченной, вальяжной кровати — где они и кровать такую генеральскую взяли? — спать в обнимку с твоей женой. Прекрасна
Нет, Савинков никогда не пьянел. Савинков мог пить ночь напролёт, а теперь так и особенно. Не всё же любовью заниматься. Хотя как в прежней Москве бывало — тот же задорный голосок:
— ...вы слышите меня, Борис Викторович, вы слышите?!
— Я слышу вас, Любовь Ефимовна, я слышу.
— А если слышите, так почему не поцелуете?
— А потому, что уважаю мужскую дружбу Александра Аркадьевича. И потом, у него печень. Печень, Любовь Ефимовна!
Издалека сквозь тюремные стены доносится ответ легкомысленно покладистого Саши Деренталя:
— Не надо церемоний, друзья мои. Не надо, Люба. Не надо, дорогой Борис Викторович. Ради бога, целуйтесь. Мы ж с вами социалисты. Общественная собственность, социальное братство... ведь так?
— Так, Саша, так, — ответила за Савинкова Любовь Ефимовна, ответила, может быть, слишком звучно и открыто, — потише бы надо, потише...
На пороге вырос армеец:
— Вам приказано — только ночью.
— А если невтерпёж, дорогой товарищ Сидоров?..
— Не Сидоров я — Иванов.
— Какие вы все похожие! Извини.
Красный армеец скрылся за дверью. А вместо него, как сквозь стену, вошёл старый пройдоха Блюмкин. Савинков протёр глаза:
— Неужели я пьян? Блюмкин? Я же приказал не пускать тебя!
— Здесь приказывать могу только я... и разрешать вам, уважаемый Борис Викторович, заниматься любовью, пьянством и всяким другим несущественным делом, которое не мешает рабоче-крестьянской власти.
Блюмкин походкой хозяина подошёл к буфету, погремел одной бутылкой, другой, коньяк отринул и налил «Смирновки» — две рюмки, конечно.
— За нас. За славных террористов!
Савинков знал, что от него и на этот раз не отвязаться. Он презирал своё нынешнее безволие, но безропотно чокнулся с человеком, которому раньше никогда бы руки не подал.
— Пусть дама погуляет во внутреннем садике...
— ...тюремном?
— Ну, разумеется, Борис Викторович. Разговор у нас недолгий, мужской. А дело идёт к вечеру. Не тащиться же ей через весь город опять к вам. Да и часовые могут обидеться — вдруг не пустят?
Савинков удручённо глянул на Любовь Ефимовну, сидевшую на краешке кровати:
— Люба...
Она фыркнула, но тоже безропотно, как и всё тут делалось, вышла за дверь. Славная дверь была — открывалась и закрывалась по какой-то внутренней бессловесной команде.
— О чём же со мной на этот раз хочет говорить убийца посла Мирбаха? Насколько я понимаю,
Блюмкин выслушал эту гневную тираду с невозмутимым спокойствием:
— Товарищ Дзержинский — большой человек, грязными делами ему не с руки заниматься, а нам с вами...
— Во-он! — грохнул Савинков о стол ненавистной бутылкой.
На грохот просунулась голова армейца, — то ли Сидорова, то ли Иванова, кто их разберёт, — помаячила секунду-другую в дверном створе, но ничего существенного в этом грохоте не нашла. Блюмкин заявлялся сюда не впервые, и всегда в присутствии Любови Ефимовны. Цель нехитрая: довести несговорчивого посидельца до белого каления, чтобы легче было с ним разговаривать. И дальняя цель прояснялась: стать то ли начальником, то ли подчинённым — какая разница?
Через пять минут Блюмкин как ни в чём не бывало и вернулся.
— Ну-ну, сбили нервы, и хватит. Чего нам делить, Борис Викторович?
Савинков всегда трезвел в присутствии Блюмкина. Он за свою жизнь знал подсадных уток, знал провокаторов, инспираторов, и прочих, и прочих, но Блюмкин не походил на них; тот, кто в критические для большевиков дни восемнадцатого года взял на себя ответственность за убийство германского посла графа Мирбаха, на простого исполнителя не походил. Савинков жалел, что тогда, зимой восемнадцатого года, на Мясницкой не побратался со своим браунингом... жалел искренне, профессионально. Разряди он свой браунинг — может, и не пролились бы реки никчёмной крови... Чего сейчас хочет этот безродный, воскресший авантюрист?
Живуч, живуч, в этом ему не откажешь.
Когда он с поручиком Патиным и корнетом Заборовским охотился за секретной «тройкой» Чека, готовившей убийство в Вологде иностранных послов, то посчитал Блюмкина убитым. Прямой выстрел. Швырок под откос поезда. Мандат, наконец. Кровь на рыбацком балахоне... Но ведь как с гуся вода!
— Меня и ранило-то всего ничего. Я в памяти был, я слышал, как вы меня обыскивали. Что, провёл вас за нос?..
— Славно провёл, пройдоха!
— Вот-вот. Цените мою незлобивость.
— Да ведь всё равно, поди, пулю отливаешь?
— Зачем? Нам вместе жить, вместе работать.
— Яснее! Не понимаю иносказаний.
— Понима-ате, Борис Викторович, понимаете.
— Но толку-то от меня? Хотя бы для Чека?..
— Мы славные ребятки! Мы стрелянные. Вы да я... хоть песенка-то всё же моя...
— Мне в детстве слон на уши наступил. Не понимаю!
Хитрил «Генерал террора», хитрил.
После смерти Ленина в среде большевиков начиналась смертельная грызня. Савинков прочитал тайные письмена даже на бледном лице товарища Дзержинского. Такие люди, как Дзержинский, в грязные дела, разумеется, не полезут, но Блюмкины?..