Генералиссимус Суворов
Шрифт:
Суворов обучал дворовых мальчишек грамоте, составил из ребят хор. Учил их священник отец Иоанн, а Александр Васильевич приходил на спевки и всегда приносил в кармане медовые пряники.
Ребята любили барина – он шутил с ними, летом играл в рюхи, рассказывал про походы.
Но к Рождеству Александр Васильевич делался все сумрачнее и сумрачнее. Пребывал в плохом настроении. К тому были причины.
Прежде всего, Александр Васильевич стал все чаще болеть. В походной, боевой обстановке, в армии он не болел. Изредка страдал желудком, да в последние годы болели глаза, а так чувствовал себя хорошо.
А здесь как-то расклеился.
Часто
– Года помнить надо, а не бегать, как в восемнадцать, – отчитывал Прошка.
Фельдшер Наум взялся растирать его какой-то мазью, но Александр Васильевич потребовал баню. Баня считалась у него главным лекарством от всех болезней, наружных и внутренних. Но и после бани ребра не перестали болеть. Все так же трудно было кашлянуть. И не болезнь, а – противно!
Он не любил больных, считал, что многие только притворяются больными. И когда в армии ему докладывали о том, что кто-то заболел, Суворов всегда переспрашивал:
– Что он, болен или болен?
Болен – это когда человек по-настоящему слег, занедужил, а болен – это притворство, это то же, что «лживка, лукавка», родная сестрица немогузнайки.
И теперь сам подтрунивал над собою:
– Помилуй Бог, и не болен и не болен. Хожу вроде здоров, а потом как кольнет…
– Пройдет. У меня так в Херсоне ребра болели, – говорил Прошка.
– Ну и утешил: пройдет! Да и вся-то жизнь пройдет! – горячился Суворов.
Ему хотелось, чтоб прошло сейчас, немедленно.
Второй неприятностью были материальные претензии, которые вдруг посыпались на Суворова со всех сторон. Как только прослышали, что царь отставил его из армии, так накинулись на опального фельдмаршала все, кому не лень, у кого нет совести.
Майор Чернозубов взыскивал с Суворова восемь тысяч рублей, израсходованных его частью на фураж. Полковник Низовского пехотного полка Шиллинг – четыре тысячи за продовольствие полка. Поляк Выгановский просил взыскать с Суворова тридцать шесть тысяч рублей – за опустошение во время прошлой войны его имения.
И пошли и посыпались со всех сторон претензии и убытки, связанные то с той, то с другой войной, в которой участвовал Суворов, – там войска скормили своим лошадям чье-то сено, там, идучи, потоптали озимь…
И за все отвечать Суворову, точно армия была лично его.
Налетели как воронье.
Думают, что Суворов уже ничего не стоит.
Упавшего не считай за пропавшего! Беда, что текучая вода, – набежит и схлынет!
И третье: подходили святки, время, которое Суворов очень любил, всегда проводил весело и шумно. А тут, в глуши, в снегах, в этой заброшенной избенке, среди неграмотных мужиков – какое веселье?
Идут длинные «святые» вечера, а вечерами Александру Васильевичу остается одно развлечение – читать. Но книг мало, да и некому читать, самому много не почитать: болят, слезятся глаза.
По вечерам все-таки читывал излюбленного «Оссиана» Кострова и его оды Суворову:
Герой! Твоих побед я громом изумлен…и эту, на взятие Варшавы:
Суворов! Громом ты крылатым облечен.Вспоминалось далекое детство. Как зачитывался Плутархом, Корнелием Непотом, Квинтом Курцием, а отец был бережлив, скупенек, все наказывал, чтоб пораньше
И так, один за другим, проходили дни. Скоро уж и год, как Суворов в Кончанском. И только кое-какие происшествия разнообразили его скучную, монотонную жизнь.
За неделю до Рождества изба, в которой жил Суворов, чуть не сгорела. Случилось это поздним вечером, когда уже все в избе спали. Один Суворов лежал, думал.
Коротенький зимний день прошел, как всегда. И день-то выдался какой-то неприятный.
У Мирона простудилась и умерла двухлетняя девочка. Александр Васильевич дал ему на похороны рубль.
В разговоре с барином Мирон обмолвился: «Бог прибрал, и ладно!» Хотя у Мирона было всего трое ребят и жил он в достатке.
Суворов страшно разгневался, – детей он очень любил. Он раскричался, затопал ногами и побежал прочь от Мирона, как бегал в армии от немогузнайки.
– Ирод, а не человек! Отец называется! – кричал он.
А Мирон стоял, в смущении почесывая затылок и не понимая, что такое он сказал.
Суворов тотчас же вызвал старосту и приказал ему отослать Мирона после похорон дочери к отцу Иоанну: пусть он наложит на Мирона епитимью [91] .
91
Е п и т и м ь я – церковное наказание.
Затем досталось и самому старосте. Александр Васильевич увидал, что бочку с водой тащит колченогий полуслепой мерин Красавчик. Красавчик беспорочно отработал двадцать пять лет, и Александр Васильевич давно приказал ни в какие работы его не наряжать, а до самой смерти только кормить.
Вечерний чай поэтому пил Суворов хмурый, недовольный.
Потом, чтобы хоть отойти от житейских неприятностей, сел к свече почитать.
Читал Державина «На взятие Варшавы»:
Прокатится, пройдет,Промчится, прозвучатИ в вечность возвестит,Кто был Суворов:По браням – Александр, по доблести – стоик,В себе их совместил и в обоих велик.Черная туча, мрачные крылаС цепи сорвав, весь воздух покрыла;Вихрь полуночный, летит богатырь.Тма от чела, с посвиста пыль.Молньи от взоров бегут впереди,Дубы грядою лежат позади,Ступит на горы – горы трещат,Ляжет на воды – воды кипят,Граду коснется – град упадает…Затем, не гася свечи, лежал на сене, думал о разном: о «Тульчинских параличах», как Павел I засыпал его выговорами. О покойном фельдмаршале Петре Александровиче Румянцеве, который умер ровно месяц спустя после Екатерины II. О том, что, может, и верно судили Наташа, Димитрий Иванович – вся родня и доброжелатели: в Тульчине Александр Васильевич больно остро, неосторожно говорил о Павле I.
– Сам виноват: слишком раскрылся, не было пуговиц!
И, наконец, стал вспоминать.
Вспоминались святки в Херсоне, как весело катались на санях с гор, как вечерами у него танцевали, играли в игры, в любимую Александра Васильевича «жив курилка!».