Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
То, что крестьяне во все это могли и должны были верить, очень понятно. Потому: баре, бояре, они завсегда и отбоярятся, хоть мужика, хоть саму «придворную знать» с потрохами купят, сухими, что твои гуси, из воды выйдут, — все логично, все, я бы сказал, поэтически, легендарно стройно, включая, может быть, и фамилию мифического двойника — Вольнов. Ведь по волеза барина в неволю пошел, с воли.И обещана ему в награду была вольная…
Но вот что еще любопытнее: во всем или во многом разноголосые,
Как бы то ни было, а для следствия, сыскавшего наконец на надменного богача капкан, новое егоровское показание было сущим подарком, — может, подаренным следователями самим себе?
Да, высказывалось именно такое мнение: Ефима Егорова уломали, — возможно, что и при помощи пытки, — чтобы он не взял вину на себя, а, напротив, свалил ее на строптивого барина, не желающего платить. И это похоже на правду, — но, может быть, было, может быть, нет. Важнее другое. Допустим, что — нет, не было, не уламывали; допустим, что сам надумал переложить убийство на барские плечи, — все равно: ну-ка представим себе, что творилось в следственной части при Николае I и, главное, каково было положение человека крепостного,по сути, безгласного. Так как же сильно надо было хотеть, дабы этот неслышный, почти несуществующий глас долетел — и куда? До правительствующего сената.
Откуда? Из-за надежных полицейских стен, устроенных так, чтобы ни стона не проникало на волю…
Принуждали Ефима или не принуждали, но вот умное слово о его отречении, обернувшемся оговором барина:
«Оно не настолько серьезно, чтоб погубить Кобылина, потому что и тогда не за что брать, но вполне достаточно, чтоб поколебать весы правосудия, чтоб на другую чашу Кобылин положил какую-нибудь сумму» (Виктор Гроссман, «Дело Сухово-Кобылина»).
Очень скоро, говоря о драме «Дело» и о капкане, поставленном уже на старика Муромского, мы не сможем не вспомнить этого полицейского хитроумия, столь тонко и точно сбалансированного…
Не одни лишь крестьяне из Кобылинки, имеющие свое понятие о полиции и судейских, но и современники Сухово-Кобылина из «образованного общества» в бескорыстие следствия уверовать не могли. Уж на что не терпел Александра Васильевича не в первый и не в последний раз поминаемый нами Евгений Феоктистов, уж на что был готов ожидать от него чего угодно: «Для всякого, кто имел понятие о необузданной натуре Кобылина, не представлялось в этом (то есть в убийстве. — Ст. Р.)ничего несбыточного». правда, заметим, и вина крепостных не была для него исключенной: «Опять-таки и это весьма правдоподобно», — но, колеблясь в отношении обвиняемых, в отношении обвинителей и он был неколебим:
«Не подлежит сомнению, что следователи играли с самого начала крайне гнусную роль…»
— Не будь у меня связей да денег, давно бы я гнил где-нибудь в Сибири, — скажет старый Сухово-Кобылин случайному визитеру, навестившему его во Франции; но пока, на этой стадии следствия и переследствия,
«Ваше Сиятельство!
Закон не дозволяет мне видеть Вас; но оскорбление, нанесенное моему имени, и страдание, которое я безвинно и противузаконно должен был вытерпеть, дают мне право беспокоить Вас.
Я не имею никакой нужды в оправдании. Взгляд Ваш на дело убедит Вас в этом; но я прошу Вас именем того правосудия, которого Вы главнейший орган, обратить строго внимание Ваше на вопрос: за что я был взят и содержим в тюрьме и почему трехлетнее судопроизводство не отстранило мое имя от дела по смертоубийству?
Это вопрос о чести гражданина, и я не могу допустить в себе мысли, чтобы он не был первым вопросом судебного правосудия.
Прилагая у сего записку, содержащую не мои рассуждения, а одне ссылки на страницы дела, я глубоко убежден, что высокая справедливость Ваша и Ваше сердце оправдают мой поступок пред Вами
имею честь пребыть Вашего сиятельства
Милостивого Государя покорный слуга
Александр Сухово-Кобылин».
Писано министру юстиции, он же генерал-прокурор, графу Виктору Никитичу Панину, — к этому времени дело уже слушалось в сенате, родило разногласия и вот отправлено к самому министру для высокоавторитетной консультации.
Министр обстоятелен и не торопится. Только 2 октября 1853-го, спустя почти целый год после первого слушания в сенате, он докладывает господам сенаторам свое мнение. А именно «признает ныне невозможным разрешить настоящее дело по существу и предлагал бы: 1) подвергнуть сие дело строгому переследованию; 2) по окончании следствия передать дело в суд первой инстанции для рассмотрения».
Все сначала…
В декабре 1853-го заключение графа Панина утверждает Государственный совет, в январе 1854-го — сам император Николай, в феврале начинает действовать новая следственная комиссия, в апреле она постановляет: до окончания следствия подвергнуть Александра Сухово-Кобылина аресту. На сей раз — на уже известной и памятной нам гауптвахте у Воскресенских ворот Китай-города.
«Обе комнаты, нам отведенные, светлы, но в высшей степени неопрятны: пол грязнейший; на стенах пятна от сырости. Мне советовали послать домой за кроватью и за постелью. Я вытребовал только вторую и раскаялся. Мне пришлось спать на гнусном полу, головою к стенке, от которой несло плесенью и холодом. Я завернулся с головою в шинель и бросился на тюфяк…
Поутру проснулся с жестокою головною болью, с платьем, пропитанным вонью от клопов. Немедленно послал домой за кроватью и еще за другими кое-какими вещами. Здешние мои товарищи уже обзавелись полным хозяйством».
Нет, это рассказывает не Александр Васильевич, и описываемая гауптвахта не та, что у Воскресенских ворот. Даже не московская, а петербургская. Это литератор, профессор, мемуарист и цензор Никитенко отбывает наказание за промашку в последнем и самом суровом из своих занятий, но вряд ли его Новоадмиралтейская гауптвахта, «одна из лучших» в столице, существенно отличается от того узилища, куда ввергли Сухово-Кобылина, — тем более в лучшую сторону.