Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
Сдержим эмоции. Подумаем вот о чем.
Во всем вышесказанном помимо многого прочего, до сих пор способного взволновать, как волнует любая подозрительная предвзятость, выразилась одна важная особенность «жизни и творчества» Сухово-Кобылина, а именно то, что два этих затасканных и оттого закавыченных слова, которые я, признаюсь, произношу с трудом, в применении к нему уж совсем немыслимо представить некими параллельными линиями, каковые бок о бок, рядком, не пересекаясь, уходят в бесконечность.
То есть понятно: пересекаются-то они всегда и у всех, но нередко не слишком явно. Случается, да и частенько, что жизнь и искусство того или иного творца
Судьба Сухово-Кобылина сложилась так, что его «жизнь» чуть не впрямую (хоть, конечно, и тут своя обманность) перелилась в «творчество». Во всяком случае, уже поминавшаяся Любовь Гуревич заметила — на сей раз точно, — что биография Александра Васильевича сама по себе есть художественное произведение.
То самое пересечение параллельных у него… чуть было не сказал: постоянно, каковым пересечение попросту быть не может, — да и отчего б не сказать? Так оно и есть. Постоянно — и до предела, сверх предела наглядно. Тут уж приходится говорить не о наличии нескольких, пусть даже многих точек, в которых биография и искусство соприкасаются особенно зримо, но о редкостной их неразрывности.
И может быть, о каком-то болезненном, болевом сращении.
Притом не только искусство в своем целостном виде, не только в основных идеях, темах, характерах, но даже его частности, тонкости, его, как мы приметили мельком, поэтика.И она здесь, так сказать, автобиографически кровоточит…
В этой книге немало будет рассказано о «жизни» Сухово-Кобылина; немало, неурезанно, отнюдь не в обход житейского, бытового, даже интимного. Целомудрие вообще не в том, чтобы до гробовой доски бдительно сохранять девственность, а в биографии писателя — любого — нет ничего, что должно быть утаено ради парадного благолепия. Неполная правда все-таки остается правдой, хотя и несовершенной, но остается только в том случае, ежели всю полноту нам, увы, не дано узнать или понять. И она же — прямая неправда, непростительная и лукавая ложь, если недостающая часть правды укрыта по тем или иным соображениям, пусть даже по таким, которые самим себе кажутся благородными.
Но не говоря уж о том, что рассказ о «жизни» (надеюсь, понятно, зачем я так упорно держусь кавычек) не может быть самоцелен и обособлен, — иной подход противоестествен, хотя и распространен, — биография Александра Васильевича Сухово-Кобылина займет в книге именно то место, которое биография великого писателя и должна, с моей точки зрения, занимать в восприятии потомков, да и наиболее умных из современников. (Что до нас, до потомков, мы-то умны за чужой счет, задним умом, в чем нашей заслуги нету, — во всяком случае, имеем возможность быть умными. Жаль, что не всегда ее используем.)
В романе-притче Германа Гессе «Игра в бисер» есть печально-язвительные слова о «фельетонной эпохе», об «эпохе фельетонов», которая долго предшествовала тому счастливому
Все, впрочем, интересно — и мода, и даже гастрономические пристрастия; мужское платье эмансипирующейся Жорж Санд — совсем не пустяковая частность ее биографии, даже духовной, а любимая морошка, которую перед смертью просит принести Пушкин, до сих пор ранит наше сердце и увлажняет глаза. Больше скажу. Если бы (предположим такое) фасон дамских платьев, носимых при жизни Ницше, натолкнул его, ярого женоненавистника, каким-нибудь причудливо-косвенным, раздражительным образом на одну из генеральных идей, а макароны, которые, как говорят, были милы национальному желудку Россини, сыграли бы (фантазировать так фантазировать) некую роль в творческой истории «Севильского цирюльника» или «Шелковой лестницы», с какой стати нам чураться этих «низких» подробностей?
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» Мне кажется, в строчках Ахматовой звучит: и не надо знать, зачем вам знать, но уж коли узнаете, то не удивляйтесь, потому что всякое бывает…
Однако предупреждай нас или не предупреждай, огораживай или не огораживай, мы все равно хотим знать «про это» и будем хотеть, ничего с нами не поделаешь. Лишь бы торжествовала нормальная иерархия ценностей, которую не мы навязываем писателю, а он диктует нам — тем, что победил обстоятельства, гармонизировал дисгармонию, вырастил из житейского сора свое искусство, живя во прахе, этот прах пережил («…и тленья убежит…»).
О Сухово-Кобылине написано несколько монографий, испробовавших тот или иной подход, вплоть до: «Убил или не убил?» — время от времени мне придется то взывать к их правоте, то спорить, перечень же их помещен в конце моей книги[2]. Сейчас назову только две из сравнительно недавних — ученое исследование Константина Рудницкого «А. В. Сухово-Кобылин. Очерк жизни и творчества» (М.: Искусство, 1957) и работу Майи Бессараб «Сухово-Кобылин» (М.: Современник, 1981), скорее клонящуюся к жанру биографии и, между прочим, отмеченную одним важным достоинством, располагающим к искренней благодарности: писательница расшифровала ряд записей Александра Васильевича, обладавшего неприступным для чтения почерком.
Моя книга — ни то ни се, не литературоведение и не житейская биография. То есть ее, по-видимому, можно считать биографической, но биография сама по себе не станет задавать тона. И не хронология установит порядок повествования. Здесь не будет строгой, поступательной, временной сменяемости возрастов и событий, повторяющей заведенный природою путь всякого человека, кем бы он ни был и кем бы ни стал: детство, отрочество, юность, зрелость… смерть, — я ведь и начал-то со смерти, с конца.
Это не «Жизнь Сухово-Кобылина», как, само собой, и не «Творчество…» или «Жизнь и творчество…». Это жизнь, преобразующаяся в творчество.Живой процесс преобразования, а лучше: преображения.