Гений вчерашнего дня: Рассказы
Шрифт:
Завтра консилиум врачей вынесет Акиму приговор. Одни сочтут его шарлатаном, другие — медиумом. Врачи засыплют Акима вопросами, но он не выдаст секрета, не выпустит меня из тени.
И тогда Акима посадят на уколы, которые избавят его от проклятого дара.
Мы облекаем мысли в слова, расшифровав которые, нас понимают. При таком двойном искажении от мысли остается лишь обглоданный скелет. Но Аким Курилёнок подобно бесплотному духу — демону или ангелу — мог войти в любого, проникнув за дверь его сознания, от которой у него была отмычка. Он стал Богом и, как Бог, от одиночества сотворивший
Аким прикинулся буйным, и его перевели в отдельную палату.
Из коридора с решётчатыми окнами донеслось:
— У полуголых дикарей женщина всегда найдёт себе мужчину, а мы сходим с ума в одиноких постелях и говорим по телефону сами с собой. Как голодная рыба, бросаемся на пустую блесну и, чтобы познакомиться, выставляем в интернете улыбку, с которой в жизни давно простились… Цоль, а Цоль, если любовь стала виртуальной, зачем всё остальное?
— Чтобы шик превратился в пшик…
Аким встрепенулся — тот же голос, который он слышал тогда у метро.
— Это как?
— А так, поначалу проходят полный курс ШИКа — Школа, Институт, Карьера, а потом приходит ПШИК, когда появляется «Посмертно»…
Шаги удалялись. Аким бросился к двери, но она крепко заперта, а на окне — ставни.
Дни мелькают, разделённые кляксами ночей. Аким по-прежнему находится в «одиночке», и врачи считают его неизлечимым. Целыми днями он сидит на кровати, как Робинзон на своём острове, погружённый в себя, как головастик в лужу, а ночами слушает, как в углу свистят мыши.
В посещениях ему было отказано, верная долгу, по утрам звонила жена, но разговоры не клеились, и, чтобы успокоить её совесть, Аким отключил «мобильный».
— На что жалуетесь? — рассеянно интересовался врач, перелистывая историю болезни.
— Ни на что, ни на что…
Вокруг грудились студенты-медики, с которыми врач то и дело переглядывался.
— Знаете, где находитесь?
— Знаю, знаю…
— А зачем слова повторяете?
Врач насторожился, за его плечами загалдели студенты. Как им объяснить, что первый раз говорю за Акима, второй — за себя?
А тут Аким усмехнулся в глаза:
— Бывает, от психологической несовместимости в разных могилах хоронят… Врач вздёрнул бровь.
— Бывает, живут душа в душу, а жена вдруг развод требует, — приставив ко рту ладонь, зашептал Аким. — Думали, она героиня вашего романа, а оказалось, её жизнь не вмещается и в три…
Врач беспомощно оглянулся.
— Давно вам изменяет! И с кем? С очкариком, которого вы звали «козликом», — поджав ноги, Аким выпрямился на кровати. — Чужие-то рога на виду, а свои как заметить?
Вода капает из проржавевшего умывальника, как кровь из вены. Аким, свернувшись
Утром его разбудили слабые, едва различимые звуки, будто с тонущей подводной лодки подавали сигнал SOS. В палате всё было по-прежнему, и только новая медсестра мыла в углу шприцы. «Илария Собинцоль», — прочитал Аким на нагрудном кармане белого халата, а в мыслях: «Люди злы, их города, как чёрные жабы…» Илария была высокой, коротко стриженой брюнеткой с лицом таким, которое появляется, когда, попрощавшись, снимают маски, оставаясь наедине с собой.
Аким взял её за руку:
— Душа на земле, будто волосы под расчёской.
— Любовь всегда с препятствиями, — ответила она, выводя его на улицу мимо ощерившейся охраны. А через час солнце уже скакало по рельсам, и поезд увозил их на край света.
Так Аким нашёл себя в Иларии, незнакомец из его сна оказался незнакомкой. А когда встречаются половинки, третий становится лишним. К Акиму пришла любовь, ко мне — смерть. Но я счастлив. Потому что счастье — это возможность умереть, не причинив боли другому.
Тыринс — протыринс
Давыд Кавадраш был художником, но в его присутствии мир казался выцветшим, как полинявшая тряпка. Просыпаясь, он шарил под кроватью, доставая жёлтую, пылившуюся бумагу, и неряшливо писал: «Ночью мы погружаемся в допустимое безумие, а утром пробуждаемся к разрешённому сумасшествию…» Кавадраш подрабатывал бакенщиком, круглый год носил засаленный свитер, высокие рыбацкие сапоги и слыл мизантропом. «Свобода, — гремел он цепью, отвязывая нанятую лодку, — это возможность каждого обворовать каждого». Его сторожку на речной пристани обходили стороной, а когда он скользил мимо с этюдником на плече, сплёвывали.
Художником Кавадраш был непризнанным и, когда слышал про успешных, злился: «А, эти, тыринс-протыринс…» Рисовал он преимущественно зимой, когда работы было мало. Долго вынашивал замысел, а когда тот созревал, ставил мольберт, клал рядом с палитрой краюху чёрного хлеба и, отщипывая от неё, думал, что, бог даст, закончит картину к ледоходу. Он рисовал по памяти летние пейзажи — горбившиеся на горизонте облака, луну на ущербе, передавал красками крики чаек, дыхание заливных лугов и как, выплёскиваясь на берег, свистят сомы. По мере того, как работа продвигалась, краюха черствела, уменьшалась и заканчивалась с последним мазком.
Кавадраш в одиночестве рыбачил, молчал со звёздами и варил уху, которую не с кем было разделить.
— Сколько людей вокруг… — разводили на пристани руками.
— Народу много, — кивал он, — поговорить не с кем…
Единственным его собеседником был о. Савелий, приходивший на реку после воскресной службы.
— Вера, — размахивал он руками, будто продолжал церковную проповедь, — позволяет взглянуть на жизнь отстранённо, не привязываясь к ней с животным остервенением, не становясь заложником тела…