Генрих фон Офтердинген
Шрифт:
Пилигрим ничего не замечал, пока пел. Посмотрев прямо перед собой, неподалеку от камня он увидел юную девушку, как будто хорошо знавшую его, потому что, радушно поздоровавшись, она позвала путника ужинать. Он сердечно обнял ее. Она сама и весь ее обычай сразу пришлись ему по душе. Девушка попросила повременить немного, приблизилась к дереву и, отрешенно улыбаясь, устремила взор ввысь, пока на траву сыпались многочисленные розы из ее передника. Смиренно преклонив колени, она быстро встала и удалилась вместе с пилигримом.
— От кого ты слышала обо мне? — осведомился он.
— От нашей Матери.
— Кто она такая?
— Богоматерь.
— Ты здесь давно?
— С тех пор как покинула
— Ты уже испытала смерть?
— Иначе откуда же моя жизнь?
— Ты здесь одна?
— Старец остался дома, однако мне знакомы многие другие жители.
— Готова ты мне сопутствовать?
— Конечно! Ты мне по сердцу.
— Разве ты меня знаешь?
— Издавна; у меня когда-то была мать, постоянно говорившая о тебе.
— У тебя не одна мать?
— Мать не одна, потому что Она одна-единственная.
— Как ее имя?
— Мария.
— А как зовется твой отец?
— Граф фон Гогенцоллерн.
— Его-то я знаю!
— Еще бы тебе не знать своего отца!
— Мой отец остался в Эйзенахе.
— У тебя не один отец, как не одна мать [159] .
— Куда мы направляемся?
— Домой, куда же еще…
Перед ними раскинулась обширная лесная поляна, где возвышались полуразрушенные укрепления, опоясанные глубокими рвами. Цепкий подлесок льнул к древним стенам — так зеленеющий венок окаймляет серебрящуюся старческую седину. Можно было окинуть взором бесконечные времена и заметить при этом, как величайшие события вмещались в мимолетные ослепительные минуты, о чем свидетельствовали сумрачные камни, молниевидные трещины, угрюмые длинные тени. Так небо позволяет нам созерцать беспредельную даль, подернутую мглистой голубизною, и, словно в млечных переливах, непорочных, как ланиты ребенка, неисчислимую череду своих громоздких, необъятных миров. Они миновали древние врата, и пилигрим, к немалому своему изумлению, обнаружил вокруг необычные насаждения, убедившись, что среди руин таятся красоты ненаглядного сада. За деревьями ютился каменный домик, отстроенный на новый лад; окна были достаточно велики, чтобы пропускать свет в изобилии. Возле дома красовался широколиственный кустарник, чьи гибкие ветви нуждались в колышках; старик стоял и подвязывал хрупкую поросль.
159
У тебя не один отец, как не одна мать. — Эта мистическая истина приобретает основополагающее значение в «Повести о Светомире Царевиче» Вячеслава Иванова. Так, в книге восьмой, написанной Ольгой Дешарт по наброскам Вячеслава Иванова, Александр Македонский говорит Светомиру: «…мать-то у нас одна, а отцов много. В каждом плане духа другой отец». И далее: «Одному Господу известно, от кого мы рождаемся и какого мы духа» (Иванов В. И. Собрание сочинений. Брюссель, 1971. Т. 1. С. 443, 456).
Провожатая вела пилигрима прямо к старику и, приблизившись, молвила:
— Это Генрих; о нем ты меня часто спрашивал.
Когда старик обратился к нему, Генриху почудилось, будто он снова встретился с горняком.
— Ты у врача Сильвестра [160] , — молвила девушка.
Сильвестр принял Генриха с радостью и поведал ему:
— Твой отец был не старше тебя [161] , когда посетил меня; это было уже давно. Он расположил меня к себе, и я был не прочь показать ему бесценные древние клады, что завещал нам безвременно почивший мир. На мой взгляд, в твоем отце таился великий ваятель или живописец. Глаз у него был быстрый и ненасытный, именно такой глаз творит. Лицо его свидетельствовало о неколебимом, выносливом усердии. Однако он оказался слишком восприимчив к нынешней суете и не придал значения требованиям своего глубочайшего призвания. Сумрачное угрюмое небо его отчизны не пощадило хрупкого побега, и редкостный цветок зачах в нем. Он просто набил себе руку, как всякий умелец; возможные наития обернулись чудачеством.
160
Ты у врача Сильвестра. — Прототип Сильвестра — предположительно, Парацельс (см. примеч. к прологу «Astralis»). Не исключено, что имя «Сильвестр» соотносится с кануном Нового года (вечер Сильвестра), когда вспоминают прошлое и гадают о будущем.
161
Твой отец был не старше тебя… — Эти слова Сильвестра возвращают нас к первой главе первой части, где отец Генриха рассказывает о встрече с ним. Сам Сильвестр упомянет в дальнейшем, что он уроженец Сицилии.
— Я и сам, — ответил Генрих, — нередко с горечью наблюдал в нем тайную досаду. В его неутомимом трудолюбии не чувствуется подлинного пыла, он сжился со своей работой — и только. Он словно страдает от некоего изъяна, и его не может утешить беспечное житейское довольство, преуспеяние в делах, почет и приязнь соседей, привыкших ценить его мнение во всем, что касается нашего города. Все, кто знает его, убеждены, что он счастливец; никто не подозревает, как приелась ему жизнь, как одинок он подчас в этом мире, как
— Меня поражает одно обстоятельство, — заметил Сильвестр. — Он позволил вам расти исключительно под влиянием вашей матушки, а сам как будто остерегался посягнуть на ваши искания, навязать вам то или иное ремесло. Можно сказать, вам посчастливилось: по милости ваших родителей, ваша юность не испытала ни малейшего стеснения, а на долю других обычно выпадают разве только жалкие крохи обильного пиршества, на которое набрасывались все, кому не лень, сообразно со своей алчностью и прихотями.
— И вправду, — отвечал Генрих, — родители воспитывали меня лишь своим примером и душевным опытом, а мой учитель придворный капеллан — своими наставлениями, никакого другого воспитания я не ведал. Хотя мой отец, всегда сохраняя упорную, трезвую рассудительность, привык в любом случае различать металл и художественную отделку, он, сдается мне, без всякой задней мысли, непреднамеренно, с богобоязненным трепетом преклоняется перед возвышенным и неизъяснимым в жизни, так что дитя для него — цветок, в который подобает всматриваться с кротким самоотречением. Неистощимый родник сказывается здесь, даруя свой чистый дух; и это впечатляющее величие ребенка, сведущего в наивысшем, несомненное хранительное участие при первых шагах этой неискушенной души, чей ненадежный путь едва-едва начинается, влияние таинственного соприкосновения, еще не изглаженного дольними водами, и, наконец, гармоническое приобщение к своему поэтическому прошлому, когда мир был для нас яснее, приветливее, чудеснее и вещий дух, почти не таясь, напутствовал нас, — все это, как некая святыня, внушало моему отцу подобающую робость.
— Отдохнем здесь на дерновой скамье среди цветов, — прервал его старик. — Циана [162] кликнет нас, когда приготовит ужин, а пока, если моя просьба не затруднит вас, поведайте мне подробнее о вашем прошлом. Нам, старикам, отраднее всего внимать повествованиям о детских годах, как будто вы со мною делитесь благоуханием цветка, недоступного мне с тех пор, как миновало мое детство. Правда, я хотел бы сперва услышать от вас, по душе ли вам моя уединенная обитель и мой вертоград, чьи цветы — моя утеха. Это цветник моего сердца. Вы не увидите здесь ничего, кроме сердечной взаимной любви. Здесь окружен я моим потомством, как будто я старое дерево, и этой жизнерадостной юности не было бы без моих корней.
162
Циана. — Имя это происходит от греческого Kyanos (василек); «cyaneus» — синий, так что возможна параллель с голубым цветком (по-немецки «синий» и «голубой» — одно слово «blau»).
— Счастливый отец, — молвил Генрих, — вселенная — ваш вертоград. Ваши дети процветают, но их матери — руины. Красочная творческая жизнь вскормлена останками старины. Или смерть матери необходима для того, чтобы потомство не зачахло, а отцу остается в одиночестве лить вечные слезы у нее на могиле?
Пытаясь утешить плачущего юношу рукопожатием, Сильвестр поднялся со скамьи; незабудка едва-едва распустилась; он украсил ею кипарисовую ветвь, которую вручил своему гостю. Таинственным прикосновением волновал в сумерках ветер хвою сосен, высившихся над руинами. Сосны отвечали смутным ропотом.
Генрих скрыл свои слезы, обняв доброго Сильвестра, а когда он поднял глаза, над лесом уже сияла вечерняя звезда во всем своем величии.
Вскоре Сильвестр нарушил молчание:
— Жалко, что не довелось мне наблюдать вас в Эйзенахе, когда вы играли со своими одногодками. Ваш отец, ваша матушка, ваша крестная, достойнейшая государыня, добрые друзья вашего дома и этот старец придворный капеллан — лучшего окружения и пожелать нельзя. Их речи, надо полагать, с малых лет способствовали вашему развитию, ведь у вас не было ни братьев, ни сестер. К тому же, сдается мне, тамошние окрестности на редкость живописны и достопамятны.
— Только теперь, в отдалении, — заметил Генрих, — посетив много других областей, научился я ценить свои родные места. Для злака, для дерева, для пригорка и утеса предопределена окрестность, своеобычная, но неизменная, известный предел, дальше которого ничего не видать. Их окрестность — их достояние, под стать которому вся их природа, вся их вещественность. Другие пространства открыты лишь человеку и зверю; они владеют всеми пространствами, образующими вселенную, так сказать, беспредельный предел, и к беспредельности человек и зверь приноравливаются, что так же несомненно для наблюдателя, как приверженность злака своей узкой полосе. Поэтому путешественники среди людей, перелетные среди птиц и хищники среди четвероногих выделяются своей сообразительностью, необычными дарованиями или повадками. Но, разумеется, и среди этих избранных кто лучше, кто хуже усваивает воспитующие внушения, на которые не скупится вселенная, щедрая по самой своей гармонической сути. Далеко не всегда наделен человек уравновешенностью и наблюдательностью, необходимыми для того, чтобы уловить чередованья и сочетанья в достопримечательном, осмыслить и сопоставить виденное как подобает. Теперь я все чаще распознаю в моих первых помыслах немеркнущие цвета отчизны, ее веянья, неповторимое предзнаменованье моей личности, которое я постепенно разгадываю, все отчетливее постигая: судьбою и личностью называют, в сущности, одно и то же.