Гентианский холм
Шрифт:
Спустя два дня Майкл сел в дилижанс, следующий в Бат, губная гармошка, концертино и трещотка были бережно упакованы среди его рубашек, а «бычий рев» остался в хозяйской печке.
А еще через пять дней в кровати аббата вновь оказался юноша. На этот раз им был Захария. Судья сдержал свое слово. После чисто формального судебного процесса, а котором полицейские дали благоприятные показания, Захария был освобожден.
Три дня и три ночи он беспробудно спал, поднимаясь только тогда, когда его будил аббат, чтобы покормить. Юноша был настолько ошеломлен и одурманен сном, что не сразу понял, где он. Ему казалось, что он в своей комнате в отцовском доме на Гентианском холме с Томом Пирсом, и он
— Я не могу спать в вашей кровати, сэр, — была его мгновенная реакция.
— Ты будешь спать там, где я скажу, — коротко ответил аббат. — Майкл делал то, что ему говорили, и ты будешь тоже.
Захария улыбнулся и опять уснул, а аббат вышел купить баранины и овощей, чтобы хозяйка приготовила питательный бульон. Она совсем вышла из себя, узнав, что еще один больной юноша поселился в ее мансарде, и аббат теперь должен был сам ходить за покупками, чтобы успокоить ее, так же, как подметать пол и вытирать пыль в зеленой комнате. Он грустно улыбнулся себе, идя вдоль залитой солнцем улицы, неся в руке хозяйственную сумку и на минуту представляя себе взрыв хохота, которым встретил бы его доктор, если бы мог видеть его сейчас.
Хотя аббат и улыбался, но мысль о докторе вызывала в нем некоторое раздражение, потому что тот не оправдал надежд аббата на помощь с его стороны. Аббат был обязан обратиться к сэру Джоржу Карейсу за разрешением о продлении отпуска, и хотя был найден другой священник, чтобы выполнять обязанности аббата, сэр Джорж дал свое согласие с большим неудовольствием. Аббат написал об этом доктору и продолжал сообщать обо всем, что происходило, и доктор ответил, что приедет, как только будет возможно, но у него несколько тяжелобольных пациентов, и он не может их оставить, и что небольшое волнение не повредит сэру Джоржу. Между тем доктор знал, что все необходимое для Захарии будет сделано аббатом с большим умением и эффективностью, чем мог бы сделать он сам. Письмо, предназначенное для сына, он вложил в этот же конверт.
Доктор был мил и признателен и выражал очевидное стремление как можно скорее вылечить своих больных и отправиться в Лондон, но из письма аббат понял, что мысль о том, что святой отец взял на себя функции няни двух мальчиков, доставляла доктору острое и злорадное удовольствие. Аббат даже стал посмеиваться, чего не делал уже многие годы.
Да, ему это тоже доставляет удовольствие. Он и не знал, что в нем было это умение умывать, кормить, подметать, вытирать пыль и делать покупки, и собственные успехи согревали аббату сердце. Радовало его еще и то, что юноши доверяли ему и полагались на него. Много лет назад граф ухаживал за больной Терезой, помогал ей заботиться о ребенке, но думал, что уже потерял былую сноровку. Оказалось, что нет, все вернулось, и это было похоже на приход весны. Стоя поодаль от мясника и уничтожая этого достойного человека холодностью своего взгляда (потому что, как бы ни привыкал он к домашней жизни, его разборчивый вкус не позволял ему привыкнуть к виду сырого мяса), аббат неожиданно вспомнил день в Торре, когда он почувствовал, что лед его зимы раскалывается… Теперь все это ушло, и он был жив…
Он убрал мясо в сумку и большими шагами поспешил домой к Захарии, который, должно быть, уже проснулся и умирал с голоду. Он не может так долго ждать! Аббат походил на черного дрозда, летящего к длинному, едва оперившемуся птенцу, громко требующему еды в зеленом гнезде.
Глава VII
Они были поразительно счастливы вдвоем. Захария
Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
Это была известная юноше история спасения богомольца монахами из монастыря Торре после кораблекрушения, но она звучала несколько по-иному от того, что рассказал ее сам духовник. Он поведал о своем страхе в жестокий шторм, о молитве за спасение своей души и о мольбах, вызванных приступом страха перед тем, как волны смыли его с палубы судна, а темнота накрыла его. Очнувшись, он обнаружил, что находится в больнице аббатства Торре. Он коротко рассказал о душевных и физических страданиях, которые ему пришлось вытерпеть за это время, о благодушии монахов и своем медленном выздоровлении. Затем он описал, с каким отчаянием вспомнил о своем обете.
«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».