Гептамерон. Том 2. День четвертый – День восьмой
Шрифт:
– Есть и такие, – сказал Жебюрон, – в ком столько серьезности, что ничто не в силах заставить их рассмеяться: радость свою они таят про себя, а внешне всегда так невозмутимы, что, кажется, ничто не может их вывести из равновесия.
– Где это вы таких видели? – спросил Иркан.
– Это философы древности, – ответил Жебюрон, – они почти не чувствовали ни горя, ни радости, так они ценили способность побеждать самих себя и овладевать своими страстями.
– Я тоже считаю, что дурные страсти следует побеждать, – сказал Сафредан, – но что касается естественных человеческих чувств, которые никому не приносят вреда, то, по-моему, побеждать их совершенно незачем.
– Однако древние почитали такую победу за величайшую добродетель, – сказал Жебюрон.
– Но ведь нигде не сказано, что все они были мудры, – возразил Сафредан, – иногда в том, что они говорили, была только одна видимость добродетели и здравого смысла, а в действительности того и другого было совсем мало.
– И тем не менее, как видите, они осуждали
– Но вы не договариваете до конца, – сказал Сафредан, – Платон возразил Диогену, что и Диоген сам находится под властью гордыни, хоть и другого рода.
– Ну, уж если говорить правду, – сказала Парламанта, – то мы действительно не в состоянии сами победить свои страсти, не пробудив в себе удивительной гордыни, а это порок, которого каждый должен больше всего страшиться: он ведь губит и сводит на нет все наши добродетели.
– Разве я вам не читала сегодня утром, – сказала Уазиль, – о том, как те, которые считали себя умнее всех остальных, разумом своим дойдя до признания Бога, Создателя всего сущего, приписывали эту заслугу себе самим, а не тому, кому она в действительности принадлежит? Полагая, что добились всего собственными усилиями, они стали не только невежественнее и безрассуднее всех прочих людей, но, больше того, уподобились грубым скотам! Ибо, впав в заблуждение духом и приписав себе то, что принадлежит одному только Богу, они заблуждения свои перенесли и на тело, забыв свой пол и извратив его суть, как то нам указует святой Павел в Послании своем*, обращенном к римлянам.
– Прочтя это послание, – сказала Парламанта, – каждый из нас должен будет признать, что телесные проявления греховности нашей – не что иное, как плоды душевного неустройства, которое, чем больше оно прикрыто добродетелью и чудесами, тем более для нас опасно.
– Что до нас, мужчин, – сказал Иркан, – то мы ближе к спасению, чем вы, женщины, ибо, не скрывая поступков наших, мы хорошо знаем их истоки. Вы же боитесь выставить дела свои напоказ и так стараетесь их приукрасить, что сами едва ли знаете истоки той гордыни, которая таится за столь привлекательным обличьем.
– Поверьте, – сказала Лонгарина, – что в тех случаях, когда словом своим Господь не указует нам, сколь ужасно неверие, которое, подобно проказе, забирается в наше сердце, он оказывает нам большую милость тем, что заставляет нас споткнуться и совершить проступок, о котором все узнают и который делает явным сокрытое в нас зло. И блаженны те, кого вера привела к такому смирению, что им не надо испытывать свою греховность подобными средствами.
– Но послушайте, – воскликнул Симонто, – до чего же мы, однако, договорились: мы начали с разговоров о великой глупости, а кончили тем, что пустились в философию и богословие; оставим же эту область тем, кто лучше нас умеет витать в облаках, и давайте спросим у Номерфиды, кому она предоставит слово.
– Я предоставляю его Иркану, – ответила Номерфида, – но прошу его не задевать женскую честь.
– Слова ваши как нельзя лучше к месту, – сказал Иркан, – ибо история, которую я приготовился рассказать, как раз такова, что удовлетворит все вкусы. Услыхав ее, вы убедитесь в том, что природа как женщин, так и мужчин сама по себе подвержена любому пороку, если ее не оберегает тот, которому мы бываем обязаны любою победой; и чтобы, слыша только то, что прославляет вашу честь, вы не возомнили о себе слишком много, я расскажу вам об одном истинном происшествии, которое подтвердит мою мысль.
Новелла тридцать пятая
Некая дама из Памплоны, полагая, что любовь духовная не таит в себе никаких опасностей, попыталась снискать расположение одного монаха-францисканца. Но ее находчивый супруг, не подав виду, что он что-нибудь знает, заставил ее возненавидеть того, кого она больше всего любила, и с тех пор она безраздельно посвятила жизнь свою мужу
В городе Памплоне жила одна дама. Она была хороша собой, а добродетелью своей, целомудрием и благочестием снискала к себе всеобщее уважение. Она любила своего мужа и была так ему послушна, что он ей во всем доверял. Эта дама посещала все мессы и проповеди и убеждала мужа и детей следовать ее примеру. Когда она достигла тридцати лет, то есть того возраста, когда обычно перестают говорить о красоте женщин и больше говорят об их скромности и благоразумии, она отправилась в один из первых дней поста в церковь, чтобы помянуть усопших и услыхать там проповедь одного францисканца, которого весь народ почитал святым за его строгий нрав и за беспримерное воздержание, сделавшее его худым и бледным, но не мешавшее ему при этом оставаться красивейшим из мужчин. Дама благочестиво выслушала его проповедь, не спуская с него глаз и внимая всему, что он говорил. И сладость его речей проникла в самое ее сердце и так поразила ее ум, что она была совершенно им очарована. Едва только проповедь окончилась, она постаралась отыскать придел, где монах должен был
– Худо мне будет, ваша милость, – если я скажу вам, госпожа меня за это убьет.
Дворянин решил, что жена его захотела потихоньку от него что-то купить, и уверил пажа, что если он скажет правду, ему ничего не будет, если же соврет, то он на всю жизнь упрячет его в тюрьму. Тогда маленький паж, чтобы избежать беды и спасти себя, поведал господину своему обо всем и показал ему письма, которые жена его написала монаху. Того это и поразило и огорчило, ибо он всю жизнь был уверен, что жена неспособна его обмануть, – у него ни разу не было повода в чем-либо ее заподозрить. Но, будучи человеком рассудительным, он скрыл свой гнев – и, чтобы доподлинно узнать все помыслы жены, сам написал ей ответное письмо от имени проповедника, в котором писал, что благодарен ей за ее чувства и что сам он к ней питает любовь. Почерк свой он изменил, и паж, поклявшийся действовать со всей осторожностью, отнес это письмо своей госпоже, которая так обрадовалась, что муж заметил сразу же перемену в ее лице: вместо того чтобы похудеть от поста, она стала выглядеть еще более цветущей и красивой.
Пост уже кончался, но дама и на Страстной неделе, и на святой по-прежнему писала проповеднику свои исступленные письма. И когда монах обращал глаза в ее сторону, ей чудилось, что все это он делает из любви к ней, и взглядами своими она старалась показать ему, что все это видит. Муж же продолжал писать ей такие же пламенные ответы. А после Пасхи он от имени проповедника написал ей, что просит ее указать место и время, где и когда он мог бы с ней втайне встретиться. Ей не терпелось увидеться с ним, и она уговорила мужа съездить в их загородные поместья. Муж обещал, что поедет, а сам вместо этого спрятался в доме своего приятеля. Дама тотчас же написала предмету своей любви, что тот может прийти к ней, потому что муж ее отлучился. Решив испытать сердце жены до конца, дворянин отправился сам к проповеднику и попросил его ради всего святого одолжить свое одеяние. Тот, будучи человеком благочестивым, ответил, что это противно церковным правилам и что он никак не может этого сделать. Тогда дворянин заверил монаха, что не причинит ему никакого вреда и что это необходимо для блага его и спасения, и францисканец, знавший его как человека честного и набожного, согласился. И тогда дворянин положил в башмаки пробки, чтобы стать одного роста с монахом, приделал себе бороду и нос, чтобы походить на него, и прикрыл лицо капюшоном, так что видны были одни только глаза. И вот, в таком виде он явился вечером в комнату жены, которая благоговейно его ожидала. Эта дурочка даже не дождалась, пока он подойдет к ней, но, совсем обезумев, сама бросилась его обнимать. Он же, боясь быть узнанным, наклонил голову и начал креститься, делая вид, что хочет уйти, и повторяя все время: «Искушение! Искушение!»
– Увы, отец мой, вы правы, – сказала влюбленная в него дама, – нет ведь на свете сильнейшего искушения, чем любовь, вы обещали мне исцелить меня от нее, – теперь, когда настал для этого час, молю вас, сжальтесь надо мной.
Говоря это, она пыталась обнять его, а он бегал по комнате из угла в угол, и, отстраняя ее от себя крестным знамением, продолжал кричать: «Искушение! Искушение!» Когда же он увидел, что она готова на все, он вынул из-под рясы толстую палку и так исколотил ее, что отбил у нее всякую охоту к греху, причем она так и не узнала, кто ее бил. После чего он немедленно отдал монаху взятое одеяние и заверил его, что оно принесло ему счастье.