Герберт Уэллс
Шрифт:
После минутного молчания сидевший рядом со мной Виктор Шкловский <…> сорвался со стула и закричал в лицо бесстрастного туриста:
„— Скажите там, в вашей Англии, скажите вашим англичанам, что мы их презираем, что мы их ненавидим! Мы ненавидим вас ненавистью затравленных зверей за вашу бесчеловечную блокаду, мы ненавидим вас за нашу кровь, которой мы истекаем, за муки, за ужас и за голод, которые нас уничтожают, за все то, что с высоты вашего благополучия вы спокойно называли сегодня „курьезным историческим опытом“! <…>
— Слушайте, вы! равнодушный и краснорожий! — кричал Шкловский, размахивая ложкой. — Будьте уверены, английская знаменитость, какой вы являетесь, что запах нашей крови прорвется однажды сквозь вашу блокаду и положит конец вашему идиллическому, трам-трам-трам, и вашему непоколебимому спокойствию!“
Герберт Уэллс хотел вежливо ответить на это выступление, но перепутал имена говоривших, которые в порыве негодования кинулись друг на друга с громогласными объяснениями…»
Шкловскому эпизод запомнился несколько иначе, особенно в
Все сходятся на том, что Амфитеатров на Уэллса злобно кричал. Перевод, вероятно, кое-что смягчил, но интонация не могла от Эйч Джи ускользнуть. Из его собственного комментария следует, что он не обиделся: «…г. Амфитеатров обратился ко мне с длинной желчной речью. Он разделял общепринятое заблуждение, что я слеп и туп и что мне втирают очки. Амфитеатров предложил всем присутствующим снять свои благообразные пиджаки, чтобы я воочию увидел под ними жалкие лохмотья. Это была тягостная речь и — что касается меня — совершенно излишняя, и я упоминаю о ней здесь для того, чтобы подчеркнуть, до чего дошла всеобщая нищета». Вообще-то Эйч Джи физически не переносил, когда на него орали, мгновенно ощетинивался и слов кричащего уже не воспринимал. Вероятно, если бы Амфитеатров высказался в спокойном тоне, Уэллс отнесся бы к его речам иначе. Впрочем, это ничего бы не изменило. Из присутствовавших на обеде лишь единицы умрут на родине и притом в своей постели.
Что говорил и как вел себя сам Уэллс? Николай Чуковский со слов отца пишет, что он слушал речи «с растерянным, страдающим видом человека, который хочет поскорей уйти и не знает, как это сделать». Георгию Иванову в нем увиделись «величие, важность, небрежность». Но в большинстве описаний ссылаются на Анненкова: «В ответ наш гость, с английской сигарой в руке и улыбкой на губах, выразил удовольствие, полученное им — иностранным путешественником — от возможности лично понаблюдать „курьезный исторический опыт, который развертывается в стране, вспаханной и воспламененной социальной революцией“». С английской сигарой, улыбается, «курьезный» опыт, «удовольствие» — что за чудовище! Но все же давайте разбираться.
Человека чествуют на банкете — он должен не улыбаться, а нахмуриться и сказать: «Я недоволен тем, что меня сюда позвали, и за ваши дурацкие приветствия вам ничуточки не признателен»? А сигара в руке? Уэллс был человек более-менее светский, привыкший к обществу: не мог он произносить речь, куря сигару, если только в это же время не курили и остальные (а они наверняка курили — Горький вообще не расставался с папиросой). И наконец, самое ужасное слово — «курьезный». Английское curious можно перевести и так. Но у этого слова много других значений. Прежде всего — «познавательный». Трудно сказать, ошиблись ли переводчики или сам Анненков, а только Уэллс, не будучи мертвецки пьян, не мог назвать русскую революцию «курьезной». Он называл «курьезными» наши порядки, а не революцию, да и то лишь в частных разговорах с соотечественниками. Ничего «курьезного» он в России не увидел, кроме одного: «Я хочу сказать лишь несколько слов о доме отдыха для рабочих на Каменном острове. Это начинание показалось мне одновременно и превосходным и довольно курьезным. Рабочих посылают сюда на 2–3 недели отдохнуть в культурных условиях. <…> И рабочий должен вести себя в соответствии с этой изящной обстановкой; это один из методов его перевоспитания. Мне рассказывали, что, если отдыхающий забудется и, откашлявшись, по доброй старой простонародной привычке сплюнет на пол, служитель обводит это место мелом и предлагает ему вытереть оскверненный паркет».
С той же неприязнью, с какой наши (и советские, и эмигранты) описывают выбритые щеки и приличный пиджак Уэллса, они отмечают то, что он написал о «гибнущем», по его же выражению, Петрограде: «Спичек здесь больше, чем было в Англии в 1917 году, и надо сказать, что советская спичка — весьма недурного качества. Но такие вещи, как воротнички, галстуки, шнурки для ботинок, простыни и одеяла, ложки и вилки, всяческую галантерею и обыкновенную посуду достать невозможно», «При простуде и головной боли принять нечего; нельзя и думать о том, чтобы купить обыкновенную грелку». А еще он купил тарелку за 800 рублей… [79]
79
К осени 1920 года покупательная способность рубля упала в десять тысяч раз (то есть за то, что до войны стоило десять копеек, теперь приходилось платить тысячу рублей).
Да, текст Уэллса нам режет ухо (или сердце), но он писался не для нас. Он был предназначен для людей, которые не поймут, что творится с Петроградом, если не объяснить на доступных им примерах. Уэллс написал вначале общие слова «подлинное положение в России настолько тяжело и ужасно, что не поддается никакой маскировке», употребил выражения «колоссальный непоправимый крах», «катастрофа», «невероятные лишения»; но как донести смысл этих выражений до лондонцев? Вообразите себе, у них даже магазины не работают! Это последняя степень падения!.. Обратим внимание: в «России во мгле» Уэллс и своим пророчит разруху, если не реорганизуют общество на социалистический (но не большевистский) лад, и для описания грядущей катастрофы использует тот же довод: «Магазины Риджент-стрит постигнет судьба магазинов Невского проспекта»… Примечательно, что то же самое, что возмутило Бунина, не понравилось и советским. Александр Беляев: «Иностранец не слыхал уличных разговоров, в которых можно было услышать радость нового пролетарского города. Он улавливал ухом только слова „нэп“, „пайки“, так уж было устроено его ухо». Глухо к «музыке революции», как скажет Троцкий, и восприимчиво только к ее плоти.
Хорошо еще, что Бунин, когда писал свою статью «Несколько слов английскому писателю», не знал некоторых замечаний Шкловского — тот вспоминал один из своих разговоров с Уэллсом: «Уэллс тогда сидел, а сын занимался своими делами, и он мне говорил. Он мне говорил, что в этой стране надо спекулировать. <…> Спекулировать, потому что здесь, говорит, такие вещи продаются, нефрит выбрасывается… старый английский фарфор, китайский фарфор, английский, воруется». Трудно судить, не перепутал ли пожилой Шкловский чего-нибудь. В «России во мгле» Уэллс писал о спекулянтах: их расстреливают (он полагал, что только их), и это правильно, ибо иначе невозможно бороться с голодом. Маловероятно, что он призывал кого-то заняться спекуляцией.
Культурная программа включает посещение театров — с этим все было как прежде. «Мы слышали величайшего певца и актера Шаляпина в „Севильском цирюльнике“ и „Хованщине“; музыканты великолепного оркестра были одеты весьма пестро, но дирижер по-прежнему появлялся во фраке и белом галстуке. Мы были на „Садко“, видели Монахова в „Царевиче Алексее“ и в роли Яго в „Отелло“ (жена Горького, г-жа Андреева, играла Дездемону)». С Шаляпиным Уэллс познакомился и был потом у него в гостях: «Революция так мало коснулась г-жи Шаляпиной, что она спрашивала нас, что сейчас носят в Лондоне. Из-за блокады последний дошедший до нее модный журнал был трехлетней давности». (Шаляпины отдадут визит, когда приедут в «Истон-Глиб» на уик-энд.) Встретился с композитором Глазуновым, с которым познакомился в Лондоне: «Он вспоминал Лондон и Оксфорд; я видел, что он охвачен нестерпимым желанием снова очутиться в большом, полном жизни городе, с его изобилием, с его оживленной толпой, в городе, где он нашел бы вдохновляющую аудиторию в теплых, ярко освещенных концертных залах. Мой приезд был для него как бы живым доказательством того, что все это еще существует. Он повернулся спиной к окну, за которым виднелись пустынные в сумерках воды холодной свинцово-серой Невы и неясные очертания Петропавловской крепости. „В Англии не будет революции, нет? У меня было много друзей в Англии, много хороших друзей…“ Мне тяжело было покидать его, и ему очень тяжело расставаться со мной…» Джип в это время побывал в Обуховской больнице и рассказывал о ее бедственном положении. Ничего «курьезного» Уэллс во всем этом не находил. Всякий, кто даст себе труд прочесть «Россию во мгле», увидит, что ему было тягостно и тоскливо.
Ходили с Марией Бенкендорф в Эрмитаж, гуляли, ездили на Васильевский остров. По вечерам сидели за столом с гостями, потом Горький чаще всего уводил Эйч Джи к себе в кабинет и там они до глубокой ночи разговаривали при посредничестве переводчицы, обсуждая совместные прожекты, Горькому очень понравилась «Схема истории», он намеревался перевести ее на русский (это не было сделано). Правомерно называть Горького и Уэллса друзьями — или это натяжка? Они виделись три раза. После первой встречи в Штатах переписывались регулярно, хотя не очень часто. Но их идейная близость была велика: дабы не углубляться в литературоведение, изложим основные сходства, опуская аргументацию. Итак, общее: