Героические были из жизни крымских партизан
Шрифт:
— Сволочи! Ложись, братва! — Дуся с ходу метнула гранату, а потом еще полоснула очередью из трофейного автомата.
Собрали документы, оружие. Точно установили, что в машине находились фельдфебель Ферстер, немецкий офицер Клорнер — агроном из Фрайдорфа.
«Туариш Тома»
Кончились лакские продукты, не стало и трофейной конины, добытой боевыми группами. Сковывались от жгучих морозов горы. Отряды голодали, связи с Севастополем не было. Голод и сырая стужа укладывали партизан в тайные санитарные
Конина могла спасти нас от голодной смерти, но вражеские обозы перестали двигаться по горным дорогам. Они шли к фронту обходными путями под охраной танков и самолетов.
Голодная блокада!
Умирали раненые. В куренях, наспех прикрытых палой листвой, люди думали, что ждет их завтра.
Думал и я — командир объединенного Южного партизанского района, в котором было более восьмисот лесных солдат.
Я устал. Завернувшись в плащ-палатку, изнемогая от боли в суставах, хотел только одного — согреться. Но думы, думы… Крым набит немецкими полками, румынскими бригадами, штабами разных мастей. Шумно на городских рынках, сизый дым в многочисленных кофейнях. На южнобережье уже сильное солнце, под его лучами холят телеса наши враги, топчут ялтинскую набережную. Торжествуют, сволочи, будто забыли о подмосковной зиме, о том, что тысячи и тысячи трупов костенеют под Волоколамском и Можайском.
Севастополь еще плотнее обложен отборными войсками, к его стенам подтянули из Германии гигантскую пушку под звучным названием «Большой Густав». Снаряд такой пушки раскалывает пятиэтажный капитальный дом, как щипцы скорлупу грецкого ореха.
Трудно. Но мы еще живы, живы! Как бы фашисты на крымской земле ни считали, что крепко стоят на обеих ногах, все равно им приходится оглядываться по сторонам не только ночами, но и среди белого дня.
Мы боремся. И, даже умирая, бьем их. В моем кармане рапорт командира Красноармейского отряда бывшего секретаря райкома партии Абляма Аэдинова: «Двадцать первого марта тысяча девятьсот сорок второго года группа под командованием лейтенанта Столярова на шоссе Коуш-Бахчисарай уничтожила семитонную фашистскую Машину, убила одиннадцать солдат и одного офицера, взяла следующие трофеи: три автомата, пистолет и пять плащ-палаток. При возвращении в отряд от голода умер сержант Коваленко».
Думаю, думаю, медленно засыпаю. Долго ли, коротко ли спал — не знаю, но слышу, как меня расталкивают.
— Связные от Македонского, — докладывает мой вестовой Семенов.
Я иду к Македонскому — спуск, подъем, снова спуск. Когда же конец этой проклятой тропе? Осенью я часто ходил по ней, она мне тогда казалась поровнее и покороче.
— Передохнем, товарищ командир. — Семенов смотрит мне в глаза.
— Остановимся — не поднимусь. Шагай!
А кручи, кручи! Не дышу, а хватаю воздух застуженными легкими.
Семенов сухопар, легок, не поймешь: устает или вообще не знает, что это такое. Повсюду одинаков — и сытый и голодный, и на головокружительном спуске, и на подъеме чуть ли не под прямым углом. Старается мне помочь, но с тактом, не навязчиво.
Наконец-то! Тропа пошла ровнее.
Македонский встречает оживленно:
— Здравия желаю, товарищ командир района!
— Чего такой веселый?
— Веселые вести имею.
— Выкладывай, повесели и меня.
— Вернется из разведки мой Иван Иванович — доложу, чтобы было вернее.
Македонского и голод не берет: плечи — косая сажень. Нет, берет все же: щеки провалились и под глазами нездоровые круги.
— Чего звал как на пожар? — сержусь я.
— Побриться бы тебе, а? — предлагает душевно.
— Где, чем? Может, брадобрейную устроил?
— А на что Тома Апостол? Кудесник. Да и бритва у него эккерская.
— Тот самый румын, что ли?
— Так точно.
Тома, шустренький грек-румын, будто тугими винтами стянул мое лицо. Пальцы его со смолистым душком ловко массировали кожу, плясали на изможденных щеках, как палочки по натянутой барабанной шкуре. Брил без мыла, но боли я не ощущал и медленно засыпал.
Отдохнувший, выбритый и вымытый, обходил партизанские группы.
Голодная блокада леса сказывалась и здесь. У бахчисарайцев уже второй день в общем котле липовые почки да молодая крапива… Скулы заострились, но отчаяния в глазах я ни у кого не заметил. Македонский со своим комиссаром Черным всячески побеждал голод.
Как?
Движение, еще раз движение… Никому не давали и часа покоя. Того — в разведку, другого — на патрульную службу, третьего — за мороженой картошкой на Мулгу четвертого — ловить силками соек, пятого — глушить форель в горной речушке, шестого — искать на чаирах дикий чеснок.
Поел и я супа из липовых почек. Не знаю, чем его заправляли, но что-то мучнисто-клейкое чувствовалось.
Македонский водил меня по лагерю и расспрашивал подробно, как идет жизнь в других отрядах, сколько можно поставить под ружье людей и как там наш сосед — Георгий Северский со своими отрядами, смогут ли нам помочь в случае надобности?
— Уж не собрался ли ты штурмовать ханский дворец в Бахчисарае?
Македонский прячет сверкающие глаза. Вдруг увидел Ивана Суполкина, размашисто зашагал к нему, таща меня за собой, крикнул:
— Ну, Иван?
— Все в порядке, мукичка должна быть.
— Должна или есть?
— Есть, есть, вот только солдат поднаперли.
— В Шуры? — ахнул Михаил Андреевич.
— В Ауджикой.
— Тьфу, испугал, чертяка! Что еще скажешь?
— Ничего больше того, что ты знаешь.
— Иди отдыхай.
Македонский о чем-то задумался.
— Может, пора кое-что и мне сказать, — поторопил его.
— Есть у меня одна задумка, заковыристая.
— Выкладывай.
— Дело с переодеванием в румын…
— Что? — Я не поверил ушам своим. Появление у немцев в их форме, всякие штучки с проникновением чуть ли не в спальню командующего… До этого ли нам.
Македонский понял мои мысли:
— Все обдумано, никакой авантюры.
— Что обдумано, что ходишь вокруг да около? Докладывай!