Геррон
Шрифт:
«Брундибар». Хорошенькие детки всегда оказывают на публику сильное воздействие. Представители Красного Креста были от них в таком восторге, что один из них сказал Раму: «Этот чудесный детский хор вам ни в коем случае нельзя разъединять!» Рам им это обещал. И сдержал слово. Весь хор он отправил в Освенцим на одном поезде. Подрастающих всегда достаточно. Для фильма мы как раз только что сняли сцену из «Брандибара». Тот же самый финал, только с новым составом. Я и сам был задействован в тот лакировочный день — с «Каруселью». Если бы они вошли, я должен был в этот момент запеть песню Мэкки-Ножа.
Таково было указание.
Но до нас тогда так и не добрались.
«Карусель», как и фильм, находится в ведении Отдела организации
Организация свободного времени. Слово из гетто, которое должно просто таять на языке.
Свобода. Время. Организация.
Мы здесь все жутко свободны, в Терезине. Свободны обзавестись вшами. Свободны сдохнуть с голоду. Свободны получить дизентерию и изойти в сортире кровавым поносом. В этом нам никто не дает никаких предписаний. В этих вопросах мы можем вести себя, как нам заблагорассудится. Время у нас тоже есть. До ближайшей болезни. До ближайшего эсэсовца в дурном расположении духа. До ближайшего транспорта. И все это мы можем организовать. И даже должны организовать. Художественно. Потому что Рам хочет что-нибудь вписать в рубрику «Культурная деятельность», а рубрика — важная часть в его счетоводстве. В которой и я занимаю свое место после запятой.
На второй мой день в Терезине меня позвали в Магдебургскую казарму. К д-ру Хеншелю. Приятный пожилой господин с печальным ртом. Влажные глаза за круглыми очками. Как будто он вот-вот заплачет. Костюм-тройка с галстуком. Очень корректный. Говорит тихо и глядит при этом мимо тебя. Но он знает точно, чего хочет. Раньше — в старые добрые времена, как это всегда называл Отто, — он был преуспевающим адвокатом. Теперь он член совета старейшин.
— Я руководитель отдела организации свободного времени, — представился он. Тогда я услышал эту формулу впервые. — Я распорядился приписать вас к моему отделу, потому что нам нужны такие люди, как вы. Вы у нас поставите на ноги кабаре.
— Нечто такое, как в Вестерборке?
Он ответил не сразу. Это у него такая манера: он берет себе время основательно все обдумать, прежде чем сказать. Наверное, приучился к этому в свои адвокатские времена. В конце концов он отрицательно покачал головой:
— Постановка задачи несопоставима. Мы здесь не пользуемся такой поддержкой, к какой вы привыкли там. Но таково желание коменданта лагеря, чтобы в принципе культурная деятельность происходила. Значит, вам придется здесь… — он подыскивал подходящее слово. Когда он раздумывал, его глаза за стеклами очков щурились. — …больше импровизировать, чем там. Развивать собственную инициативу. Но вы научитесь.
Я научился. Самое позднее в тот день, когда нам выделили для представлений чердак.
— «Карусель», — сказал д-р Хеншель. — Как вам такое название?
«Карусель». Вероятно, мой последний ансамбль. Если война не закончится в самое ближайшее время. Союзники стоят в Брюсселе, сообщает устное радио.
Брюссель так далеко отсюда.
— «Карусель» так «Карусель», — сказал я.
Тогда, вначале, я думал, что все-таки будет так же, как в Вестерборке. Кабаре как блатное местечко, которое защитит от транспорта на восток. В Вестерборке это не сработало в моем случае из-за вонючего поноса. Вонючий понос. Моя голова опять автоматически производит неудачные шутки. Теперь директором театра буду я. Макс Эрлих и Вилли Розен в одном лице. Поставлю «Струнный квартет», решил я. В первой же программе. Буду играть ту самую роль, которую мне не дали в Вестерборке. Верный номер с верным смехом. Несколько скетчей, несколько песен. Переключить людей на другие мысли.
Д-р Хеншель сказал:
— Нет.
Не только придумал название для моего кабаре, но и продумал содержание. Был подготовлен к разговору, как к прению сторон в суде.
— Видите ли, господин Геррон, — сказал он, все еще глядя мимо меня, — все эти вещи, программы кабаре, концерты, исполнения, будут поддерживаться не для
Я не вполне его понимал.
Он снял очки и протер. Тщательно. Жест, который, видимо, тоже происходит из зала судебных заседаний.
— Попытаюсь объяснить вам это по-другому. Знаете, что такое в гетто служба ориентирования?
— К сожалению, нет.
— Часто бывает так, в основном у стариков, но и у молодых тоже, что человек беспомощно плутает по городу. Не знает больше, где его жилище. Или вообще где он находится. Больше не ориентируется. И тогда такими людьми занимается служба ориентирования. Доставляет их куда следует. Вправляет назад в действительность. Нечто похожее, как я себе представляю, и должны делать вы с вашим кабаре. — Он снова надел очки и впервые посмотрел мне в лицо. — Служба ориентирования для души, в известной мере. Возьметесь за это, господин Геррон?
Ориентирование? Нельзя дать то, чего сам не имеешь. Это мы сразу же встроили в нашу заглавную песню. «Мы скачем верхом на лошадках, лошадки по кругу пошли. И только когда карусель остановят, узнаем, куда привезли».
Если еще раньше не свалимся с карусели.
Нет, ориентироваться мы не научим. Но и шутим мы не просто так. Мы не играем интермедии для пустого легкого смеха. У нас госпожа Майер не танцует танго. Не так проста эта «Карусель». В каждом номере, даже если кажется, что он на другую тему, речь идет о Терезине. О нашем положении. О политике. Когда я держу речь как генеральный директор, который больше не может платить своим людям и пытается удержать их лозунгами, то каждый понимает, кто тут имеется в виду. Мне даже не надо имитировать Геббельса. Такую дешевку мы не делаем. Конечно, с наработанными шутками нам было бы проще вызвать смех. «Веселая книга засольщика» сработала бы и здесь. Но у нас более высокие претензии.
Претензии. Культура с раскатистым «р». Культур-р-ра. Раньше я бы над этим смеялся. Подписался бы под тем, что мне сказал однажды Рудольф Нельсон: «Претензии — это когда касса не сходится». Но у нас ведь нет кассы. Только зрители.
У меня в жизни было много успеха. В большинстве случаев без собственной моей заслуги. Я не воображаю о себе слишком много. То было просто везение. В нужные моменты я получал нужные роли. С правильными коллегами. Если бы так шло и дальше, если бы кто-нибудь вовремя застрелил Гитлера или он подавился бы своими усами, то я мог бы теперь варить суп со своими лаврами. Мог бы каждый день заказывать себе у Шлихтера омара или у Хорхера фазана de presse. Но быть по-настоящему гордым я бы не мог.
«Каруселью» я горжусь. Каждым отдельным представлением. Каждым отдельным смехом. Каждой отдельной слезинкой.
А больше всего тем куском хлеба, который мне однажды после моего номера преподнесла одна женщина. Чтобы сказать спасибо. Целый ломоть хлеба. Я самый прожорливый человек на свете, но к этому ломтю я не притронулся. Он по-прежнему лежит рядом с консервной банкой, в которой стоит засохшая роза. Даже когда не имеешь ничего, ты можешь обладать бесценными дарами.
Мучительно стыдно признаваться в таких вещах после почти четверти века на сцене, но впервые за всю свою карьеру я понял, в чем, собственно, заключается главное в театральных спектаклях. Что дело в содержании, а не в воздействии. Песня Мэкки-Ножа или «Ночное привидение» — это были шлягеры, да. Но ко мне они не имели никакого отношения. Я был лишь двуногим граммофоном. Без масла, без яиц, без жира шансон совсем не так хорош. Не важно. Это касается меня. Песней мне есть что сказать. Не как Брехту, для которого обнародование всегда значило не меньше, чем то, что обнародуется. Мне не надо было выходить к рампе и греметь лозунгами. Можно было и тихо.